И задумчиво выпятила губки, казавшиеся сладкими, как леденцы. Что же в этом альбоме? Таак, фотография какого-то смазливого юнца, вырезанная из журнала. Незнакомая Егору певица. О, стихи!
Люби до слез, до крика, до рыданий!..
Я так хочу тебя — безудержно желанье!..
Ещё фотографии. Бегущие фигуры, торсы, женские головки, мечтательно запрокинутые назад, чувственно грезящие с полузакрытыми глазами… А вот и ещё одна фотография. Видимо, кадр из какого-то фильма. Полуобнажённые любовники.
— Ты уже видела, как ебутся женщина и мужчина?
Девичьи щёки волнующе вспыхнули янтарём, влажный язычок жадно заскользил по обольстительно-припухлым губкам, задумчивый взгляд затуманился сладостной негой.
— Видела.
— На картинке?
— На картинке.
Соврала. Видела ебущихся отца и мать.
— Ну а самой-то… поебаться хочется?
Повлажнели в пьянящем волнении девичьи очи. И тонет в их глубине многообещающее ожидание. Хлоп-хлоп ресницами.
— Да.
Егор взял её запястье, потянул руку и вложил хуй в её открытую руку. Сердце сжимается, низвергаясь в пропасть. Подхватил её, и поставил на стул перед собой. Тома подняла юбку. Егор обнял девочку за задок обеими руками и прильнул широко раскрытым ртом к её пизде. Та сладостно дёрнулась, ещё больше выдвинулась в его сторону, и, закрыв ладонями лицо, стала двигаться в такт движений его языка. Мучительный восторг защемил в груди, и душа воспарила в блаженстве! Он прикоснулся своими губами к её губам. Взрыв сердца от прикосновенья губ! Расстегнув блузку, он снял её, обнажив маленькие, розовые сосочки на плоской груди и встал рядом. И тут же стал облизывать крошечные груди, делая круговые движения вокруг её маленьких сосочков. На мгновение потерялся в её взгляде. Провалился в бездну другого мира. Она давно стала женщиной. И дело не в банальном проникновении какого-то сорванца в детскую пиздёнку. Тогда, в школе, после уроков. Федька Наймушин неумело поцеловал её в пупок. Вот тогда-то она и повзрослела. Схватила дурачка за голову:
— Да не так же! Здесь! Языком!
И голос как-то вдруг изменился. И почувствовала внутри дикую бабью силу. Что-то отчаянно пульсирует внутри черными дырами, ударяя в виски болью, сдавливающей сердце. Глаза горят, и мысли в своей чехарде, запрыгивают одна на другую, громоздятся беспокойной кучей; а в голове что-то схожее с безумием. «К чёрту Федьку! К чёрту! Домой! Домой, туда где ебутся родители, как в медовый месяц, и засыпают, пьяные и счастливые. И тогда наступает её время. Вот он! Хуй! Поначалу маленький, словно гусеница, но от её прикосновений делающийся большим и твёрдым». Она берёт его в рот, и словно падает в неведомый омут, где нет ни времени, ни пространства. Отрезок времени теряет свою длительность. При желании он может длиться вечно. Вот только со слезами на глазах она понимает, насколько скоротечно счастье. Ибо хуй напрягся, и брызнул фонтаном вырвавшейся из него белой липкой жидкости. Она закашлялась и, вынув исходящий белым соком хуй изо рта, додрачила его кулачком: еще несколько крупных капель прыгнули ей на лицо, а с губ на подбородок и на грудь спускался густой, блестящий на свету ручеек спермы… Она лежала без движения, и, не моргая, глядела на отцовский хуй.
— Родной, родной, родной…
Водила по нему пальчиком, гладила, как котёнка… Жить без хуя теперь и невозможно. Она пробовала. Что-то безумное, отчаянное. В первый же день охватывает паника, любая мысль несёт воспоминанием. И тут же вспыхивает отчаяние. Теряется чувство настоящего. Выпадаешь из времени. Как же это больно — черной ночью, вслушиваться в грузовики и комариный писк. Ненавидишь эту жизнь. Мечтаешь о хуе, коснуться его губами, целовать, ласкать, до тошноты, до умопомрачения, до полусмерти. Не можешь заснуть, сидишь в своей кровати и дрожишь от желания. Чувствуя, как растет что-то внутри и изменяется. Измученная третьей бессонной ночью, наконец, проваливаешься в сон без сновидений. Открываешь резко глаза в панике. «Мой хуй! Мой!»И в два прыжка оказываешься у него. Во рту пересыхает. Стоп. Не надо нервничать. Не надо паниковать. Вот он, в десяти сантиметрах от тебя. Как бьется сердце! Медленно переходишь к боязливому действию языка, ловишь носом терпкий запах, прикасаешься лёгким движением губ, мимикой морского легкого бриза.
— Оооо-ооооооо! Я хочу больше, чем просто сосать! Войди в меня, папа!..
Отец, пьяный, но понемногу начинает трезветь. В глазах оживает жизнь, глаза начинают метаться из стороны в сторону. Дёргаются веки. Трепещут в предчувствии пальцы. Он вздрагивает от какого-то шёпота: войди, войди в меня! Становится тревожно, и, наверное, страшно. Тошнит и бьется в груди сердце.
— Илька?! Нет. Нет! Томка?!
И он видит её руки, видит её сумасшедшие глаза. И эти чёрные глаза глядят на него. Пьяный и растерянный, он пытается что-то тихо сказать:
— Ты… ты что??!!
И она плачет. Нет, это не реальность, этого и быть на свете не может. Он уже всё понял, и, не отрываясь, следил за каждым оттенком её плачущего лица. О, как же были волнительно бесшумны движения её губ, эти раскинутые по постели ножки, эти вздрагивающие от плача грудки! Рядом храпела Ильхама, тикали часы, а в его объятиях была голая дочь. Но он сдержался. Лишь погладил плечико. Она подняла на него вопросительные глаза. И всё поняла. На его молчание в ее глазах промелькнула печаль, но на губах ее появилась виноватая улыбка. Всё.
— Я люблю, — и не в силах договорить, её тело свело судорогой.