Смерть Генсека или поправка Баума

Смерть Генсека или поправка Баума

«Маркс, Энгельс и Ленин,»- как некий пароль сказал Ваня, и, видя, как непонимание студит мариины очи, он в отчаяньи ей простонал : «Я… Я чудом ведь жив-то остался. Я… Я так счастлив, что вижу тебя. Я… Мария…»

И засветилась желанная жалость, потеплели мариины очи, она спохватилась : «Ах, да что ж я! Да ты заходи… Хоть умойся, а то больно жутко уж так-то, ей-Богу.»

Она чуть не силой втащила его, умыла, усадила на стул.

«Что с тобою, Иван? Успокойся. Может, чаю тебе? Хочешь чаю?»

«Да, чаю… Это было бы здорово — чаю,» — и Иван улыбнулся благодарной и жалкой улыбкой. Потом огляделся — как здесь было тесно и глухо! Всё пространство почти занимала, громоздясь рычагами, машина для размноженья технической литературы, похожая на пыточный средневековый станок. Под потолком ногами прохожих мелькало окошко за частой решёткой. Стол, два стула и чайник — темница, колодец, освещённый неоновой лампой. Место было запретное для посторонних — чтобы не размножали чего-то ТАКОГО. В день по нескольку раз проверяла милиция даже Марию — во-от какое ведь было запретное место. Но Иван успокоился здесь понемногу, притих. И Мария, усевшись напротив, взяла его руку в свою и спокойно и мягко спросила : «Что с тобою, Иван? Расскажи мне.»

Вдохновенная нежность и горькое счастье овладели мгновенно Иваном и, лелея в ладонях горящих мариину руку, он ей вдруг на едином дыхании начал говорить, говорить, говорить — без единой запинки, как поэму с листа — так читал он Марии всю свою непутёвую жизнь, небывалую горькую быль. Всю, всю — с самого детства, с ехидны скандала за шкафом, с этих криков, от которых ему было некуда деться, и до юности бурной, до стихов — этих ссор неизбежных с любовью и с миром, и до юности — как погнали его отовсюду, учуяв неподвластность его притяженью земному, до юности, рухнувшей так безвременно и безвозвратно в провалы сероватых запутанных будней. Всё, всё, всё рассказал ей Иван — вплоть до самых последних событий, про то даже, как надорвался с любовию этой, с женой молодою, про то, как напился, как дома его мордовали-орали, про то,как сегодняшним утром едва уцелел он — чудом спасся от носов и бород матерьяльной идеи, про то, как прибило сюда его ветром осенним, потому что ему, как собаке, ну н-некуда деться. Вся эта исповедь происходила как бы в неком Вишнёвом Саду — так и веяло духом жёлтых листьев опавших, духом беспомощности благородной и красоты, умирающей в лапах совсем охамевшего мира.

«Ах, Ванечка, ах, не к добру это всё с барельефом. Так и чувствую я — обязательно что-то случится.»

«Прошу тебя, не говори опостылыми этими фразами страха! Лучше, знаешь, я тебе прочитаю стихи. Я их ночью писал тебе… Ночью — из тягот немыслимой жизни. Это… Это про осень, Мария. Про тебя и про осень. Послушай :

«…и на немые стогны града…»

(А.С. Пушкин)

Она, напившись допьяна

Свинца из Волги,

Тем за себя отмстит сполна,

Что будет долгой.

И, посрамив кумач труда

Багрянцем сада,

Она возляжет, господа,

На стогнах града.

И тут, конечно, все запьют-

Такое время-

Забудут пятилеток труд

И жизни бремя

И выпьют так — на четвертак,

На дармовщину —

За «чтоб стоял», за просто так,