Исповедь старого графа. Часть 2

Исповедь старого графа. Часть 2

— Ведь ты?.. Гоар, что ты хотела сказать?
Но Гоар обвила меня руками и, глубоко вздохнув, прижалась ко мне так, что я захлебнулся в лавине тепла, живого, слепящего, как южный зной.
***
Засыпать, обнимая благодарную Гоар было счастьем, которое свалилось на меня почти неожиданно.
Конечно, у меня в постели были женщины, но… одно дело — они, и совсем другое — Гоар, теплая, родная, сопящая мне в шею. Обнимая ее, я представил вместо нее обнаженную Нарэ, Заруи или Шушик… Тут же, ощутив холодок, Гоар заерзала, и я сгреб ее покрепче, прогнав лишние мысли из головы. Я уже твердо знал, как быть.
…То пробуждение было самым нежным и радужным в моей жизни. Снова я не знал, что я и где я, — и знал только одно: рядом — теплое существо, близкое, как собственное тело; с ним славно, уютно, умилительно, и так должно быть всегда.
Спящая Гоар вывернулась у меня в объятиях кверху грудкой. Волосы ее разметались по ней и по мне, опутав нас шелковыми силками. Во сне она сладко улыбалась и даже смеялась, вздрагивая кончиками губ.
Приподняв голову, я коснулся языком ее груди, ужалив сосок — едва-едва, и потом еще, еще, вылизывая его по кругу. Гоар застонала, не просыпаясь, и сосок мгновенно набух, как вишенка. Я лизал его, постепенно усиливая напор… Тело Гоар выгнулось, и я увидел, как под одеялом раздвинулись ножки. Послюнив палец, я нащупал лоно, уже влажное, и стал массировать глубь бутона — медленно, нежно, по кругу, постепенно ускоряя движения… Это утро должно запомниться ей на всю жизнь!
Гоар уже громко стонала, подмахивая мне, и улыбка ее растянулась до ушей. «Когда же она проснется?», думал я, вибрируя в ее лоне и мучая ей соски. Кол мой рвался на части, — но надо было пропитать ее как следует любовными соками, и я играл на стонущей Гоар, как на виолончели. Бедра ее ходили ходуном, танцуя с моей рукой — быстрей, быстрей… тело ее вдруг натянулось, как струна — и Гоар выгнулась в утреннем оргазме, удивленно распахнув глаза.
— С добрым утром! — Я переметнулся к ее губкам, не прекращая вибрировать в горячем бутоне. — С добрым утром, Гоар! Сладко тебе?
Ответом мне был долгий стон. Черные глаза, изумленные и мутные со сна, буравили меня, — а я уже мостился на ней, целуя заспанное личико. Гоар подалась навстречу мне — и я вплыл в нее до упора, утонув в сладкой глубине ее лона.
Она едва понимала, что с ней происходит; круглыми глазами она смотрела на меня, надрываясь от стонов, — а я сходил с ума, сношая это чудо, доставая ему кончиком до самой сердцевины… Я нащупал рукой клитор и завибрировал на нем, не прерывая фрикций:
— Ааааа, хорошо, сладко, сладко девочке…
Она смотрела на меня, не отрываясь, — а я видел в ее глазках новый оргазм. Он набух, накопился в ней — и лился, лился из нее, выкручивая тело и рот… Я сдерживался до последнего; Гоар корчилась подо мной, медленно обмякая, как сдувшийся аэростат.
— Хорошо тебе, Гоар?
Ответом был долгий стон: как можно спрашивать о таком?! Я заставил ее приподняться и смотреть, как между ног у нее скользит тугой поршень:
— Смотри, что я делаю с тобой. Смотри! Нет, смотри!
Она жмурилась, отворачивалась — ей было стыдно…
— Смотри, Гоар! Это наши срамные места — ты видишь? Смотри! — говорил я и скользил в ней, усиливая напор, — Видишь? Мы не должны стыдиться, для нас больше нет стыда, Гоар… Нравится быть моей женой?
— Твоей женой? — отозвался хриплый голос. — Я твоя жена?..
— Конечно! — задыхаясь, отвечал я. — Ты же видишь, что я с тобой делаю?
— Аааааа… — от увиденного Гоар снова застонала, и я сдерживался из последних сил, чтобы вырвать из нее последний оргазм. — А разве… Женой ведь делают только в церкви?
— Конечно. Мы с тобой так и сделаем. Ты согласна?
— Аааааа?..
— Согласна быть моей женой?
— Ааа… ААААААА! ДААААААААА!!! АААООООУУУ!!! — орала Гоар, умирая от огня в теле, и я орал вместе с ней, уткнувшись ей в шею, и плевался жидкими радугами, содрогаясь с ней в единой лавине оплодотворения…
После этого оргазма, сокрушительного, как землетрясение, пришлось промыть ее осемененное лоно спринцовкой, чтобы Гоар не забеременела.
***
…Когда мы с Гоар спустились к девочкам — на нас смотрели шесть пар блестящих глаз, и под ними — шесть пар пунцовых щек. Конечно, они слышали наши вопли… Обняв обалдевшую Гоар, я сказал:
— Доброе утро, мои неженки! Слушайте внимательно, что я вам скажу. Гоар будет моей женой. Но это не значит, что я люблю ее больше вас. Просто я люблю ее по-другому, так, как любят жен, — а вас люблю, как любят дочерей. Кроме нее, в спальню ко мне больше никто не будет ходить… то есть… Вы поняли меня. И у армян, и у англичан может быть только одна жена и один муж. А теперь я хочу убедиться, как я вас люблю и как вы меня любите. Идите к нам!..
Девочки напряженно-стыдливо смотрели на меня. Я знал, что так будет, и продолжал:
— Вы больше не любите меня? Вы хотите меня обидеть? За что? Разве я обидел вас?
И тут, наконец, плотина прорвалась, и мы с Гоар оказались в эпицентре визжащего, обнимающего, тискающего вихря. Южный темперамент взял свое, — девочки лезли на меня и на нее, с упоением сминая неловкость, повисшую между нами в последнее время, — и я обнимал, целовал и гладил всех, кого успевал. Ревность была забыта, и они радовались за нас с Гоар так же отчаянно, как рыдали тогда, в Измире.
Неделю спустя мы обвенчались. На нашей свадьбе были все девочки — и кроме них, больше никого не было: я держал все в строжайшей тайне. Одним свидетелем была Каринэ, выбранная по жребию, другим — дворецкий Джозеф.
Всю свою жизнь я сторонился женитьбы, как величайшей глупости, на которую способен мужчина; и вот я женюсь на пятнадцатилетней девочке, не забивая себе голову традиционной чепухой — «люблю ли я ее?», «любит ли она меня?» — просто зная, что ТАК НАДО.
Я только с усмешкой признался себе, что солгал девочкам: к Гоар, вылюбленной мною уже во все три ее отверстия, я тоже относился, как к дочери. Женитьба была мерой воспитания, необходимой и для Гоар, и для других девочек: кто-то из них должен был переселиться в мою постель, остальные должны остаться «просто» любимыми дочками. Я выбрал из них Гоар только потому, что она была безумно влюблена в меня, — и ни разу не пожалел об этом.
Она влюбилась в меня в самый первый день, — еще когда хотела резать себе руку. Это она подбила подружек на оргию, ибо сохла по мне — и понимала, что роман с одной из семи означал ревность и раздоры. Она не считала себя вправе предлагаться мне в ущерб другим девочкам. Я даже уверен, что она как-то подстроила свой «жребий»…
Она была согласна на то, чтобы я сплетался с другими телами, — только бы и с ней тоже… Но теперь все было иначе. Теперь я мог не бояться девичьих тел: весь свой жар я вливал в Гоар, готовую раздвигать для меня ножки день и ночь. Наш брак расставил все точки над «i»: девочки обожали меня, нежничали со мной, обнимали и тискали меня, как и прежде, и Гоар — вместе с ними.
***
Все девочки много и трудно учились, работали, следили за домом, и я не делал для Гоар никакого исключения перед всеми, подчеркивая полнейшее ее равноправие с подружками. Номинально Гоар была леди Трентон; но на деле она была одной из всех – все правила и запреты касались ее так же, как и всех ее подружек. Исключение было только в одном: вечерами, когда подружки засыпали, Гоар умирала со мной от оргазмов, на которые была щедра, как Венера, — а днем делилась впечатлениями с подружками, любопытными, как тысяча сорок. Все тонкости нашей сексуальной жизни становились достоянием девичника, и я относился к этому спокойно, понимая, что иначе и не может быть.
Любая бонна ужаснулась бы такому воспитанию. Что ж, — ведь я был «гнилым яблоком рода», хе-хе! Для моих девочек было нормальным то, что не позволялось ни одной воспитаннице «хороших семей»: бегать босиком, вываливаться в листьях, в грязи, в снегу, лазить на деревья, обнажаться, когда жарко, говорить то, что думаешь, кушать, когда проголодаешься…
Запретов было всего шесть. Первый касался волос: я строго-настрого запретил обрезать и красить их до того, как девочки выйдут замуж. Позже, как я и предполагал, мой запрет подхватили мужья… Второй касался секса: всем, кроме Гоар, я запретил какие-либо телесные намерения относительно меня. Запрет был условным, конечно — на деле мы были очень близки, и наша близость возбуждала девочек, как и меня, — но все-таки запрет сознавался, и это было важно.
Кроме того, им было запрещено уходить из дому без предупреждения и тем более ночевать в другом месте; запрещено употреблять ругательные слова; запрещено ловить и заводить животных, только если они не ранены. Полгода спустя добавился еще один запрет: говорить по-армянски и по-турецки во время учебы и за столом.
Мои запреты почти не нарушались. То, что я организовал, можно было назвать коммуной: кроме Джорджа и его жены, в нашем доме не было никакой прислуги — девочки сами убирали в саду и в доме, сами кормили и себя, и меня, дежуря по очереди на кухне, сами обслуживали себя, — а я только заказывал поставщикам продукты и необходимые вещи. «Коммуна» не нуждалась ни в чьей помощи.
Это была удивительно дружная компания, скрепленная общим горем, общей любовью и благодарностью ко мне. За три года, прожитые девочками у меня, не было ни одной крупной ссоры, ни одного бунта или конфликта; я был для девочек и строгим учителем, и отцом, и веселым Люли — лучшим другом, которого можно и затискать до визга, и обцеловать с ног до головы, и наполнить доверху интимными тайнами.
В ласках девочки не знали никакой меры. Безудержный темперамент толкал их на такие ласкательные безумства, что… Я не солгу вам, джентльмены, если скажу, что большинство британских жен постыдились бы таких интимностей даже и в постели. Жалящие язычки в моих ушах стали для меня нормой: стоило мне застонать от этой одуряющей ласки — и все: девочки запомнили, что мне это приятно, и не видели в этом «ничего такого»… А мокрые поцелуи по всему лицу! а зубки, нетерпеливо покусывающие меня, объятия с прижиманиями всем телом, ручки, лезущие под одежду… Конечно, их буйная сексуальность просилась наружу, и мастурбации уже не хватало.
Гоар никогда не ревновала, зная, что все это сгорит в наших ночных поединках, и весь мой жар достанется ее телу. Нередко было так: доведенный до безумия какой-нибудь разласкавшейся девочкой, я кричал — «Гоар!..» Жена прибегала ко мне, я тащил ее в ближайший укромный уголок — и, обнажив ей срамоту, всаживался до упора в тугую плоть, остервенело сношая горячее, трепещущее тело.
Все это было молча, без лишних пояснений — только улыбки и жаркие дыхания… Гоар пищала, поднятая мною в воздух, а я обволакивал ей ротик языком, мял ей голые ягодицы — и, когда чувствовал предел сладости, выпрыгивал из Гоар и изливался на пол. Потом забирался к Гоар между ягодиц, напяливал ее всей голой промежностью на руку, вставлял пальчик в липкие складочки — и вибрировал в них, доводя до исступления свою девочку-жену… Гоар обожала эти внезапные совокупления — и, пока бежала ко мне, текла уже так сильно, что юбка липла к ее ногам.
Конечно, жить в одном доме с девочками, опекать их и не видеть их никогда голыми — невозможно. Все заботы, поручаемые обычно матерям или женской прислуге, легли на мои плечи — ведь я не хотел заводить в доме ни одного лишнего болтливого рта. Мне приходилось и вытаскивать клещей, и мазать йодом царапины в самых разнообразных местах, и ставить клизмы, и разбираться с месячными, и даже лечить бутончики, растертые «тугим бельем» (а на самом деле мастурбацией). День за днем — и девочки привыкли, что оголенные груди или даже срамной уголок передо мной — вещь хоть и не каждодневная и волнующая, но вполне нормальная.
Кроме того, у нас был особый праздник, когда все запреты отменялись. Это были наши обожаемые морские купания.