Исповедь старого графа. Часть 2

Исповедь старого графа. Часть 2

…Проснулся я — впервые за много лет — с детским чувством легкого, радужного покоя, наполнявшего меня, как мед, — и с полнейшей пустотой в памяти. Я не мог понять ничего, кроме того, что мне хорошо и покойно; я не мог вспомнить, где я и что я.
Только спустя какое-то время я понял, что я — у себя на корабле, в своей каюте, что уже довольно-таки поздний час, и я проспал все привычные обязанности капитана. Что-то вчера было — радостное, волнующее, — что?
И только когда я отодрал от себя простыню, липкую от спермы, и обнаружил себя голым — только тогда я вспомнил…
Самое удивительное, что я не мог обнаружить в себе никаких признаков раскаяния. Мой разум негодовал, ужасался, требовал искоренить и пресечь — но душа была покойна. То, что было вчера, казалось мне самым чистым и непорочным из всего, что было со мной в жизни. Любопытно, сказал я себе, — все предыдущие мои любовные безумства оставляли совсем другой осадок: мозг уверял, что все правильно и хорошо, в то время как душа барахталась в грязи…
Единственное, что мучило мою совесть — то, что я заснул, не удовлетворив моих девочек. Интересно, как они, думал я.
Мне тогда нелегко было войти к ним… Половина их была на кухне; в каюте из тех, кто приходил ко мне вчера, была только Гоар. Она вспыхнула, увидев меня, и пристально взглянула мне в глаза. Другие девочки — Шушик и Каринэ — тоже вопросительно смотрели на меня. Я понял, что все должно быть открыто, без стыда и стеснения, — как вчера.
Это было нелегко… Чувствуя, что краснею, как помидор, я взял Гоар за руки и сказал:
— Гоар, я хочу… хочу поблагодарить тебя за то, что было вчера… и поговорить с тобой и с другими. Позови всех, кто на кухне.
Гоар вышла. Я остался с Шушик и Каринэ. Несколько секунд мы напряженно молчали, потом я преодолел себя — улыбнулся девочкам, тронул их за волосы… Девочки заулыбались, подсели ближе, Каринэ обняла меня, — и тут же посыпались любопытные расспросы, полустыдливые, полувосторженные:
— Гоар и Заруи… Они ведь стали твоими женами, да? Ведь Бог простит их? Тебе ведь можно иметь много жен, а армянам нельзя…
— Что? — я был в самом деле удивлен, — Почему это мне можно много жен? Почему это Гоар и Заруи — мои жены? Кто сказал?
— Они сказали!.. Что ты сделал их… сделал с ними… — Шушик стыдливо уткнулась мне в шею.
— Вот врушки! — Я даже не смог всерьез рассердиться. — Мы вчера просто… ласкались — ну, вот как мы с тобой сейчас. Почти…
— Почему они тогда нас не взяли? Почему?..
Впервые над моим девичником нависла опасность раздора, — но тут вернулись другие девочки, и начался Разговор.
Вначале я казался себе отвратительным ментором; но потом я взял девочек за руки, придвинул к себе, думая о том, что вчера сплетался с ними в бесстыдный клубок…
Я говорил им, как я благодарен за их ласку, как мне было хорошо… и говорил, что больше ТАКОГО никогда не будет. Я говорил им, что я всех люблю одинаково, и чтобы они не смели обижаться ни на меня, ни друг на друга. Говорил, что лучшая благодарность — старательная учеба…
И тому подобную педагогическую чушь.
Черт подери, педагог из меня был тогда — как археолог из крота.
***
С тех пор между мной и девочками все время висела тень неловкости, которую я никак не мог преодолеть. Уже не было таких безудержных ласк, не было игр, в которые они втягивали меня наравне с собой… Они любили меня, как и раньше, но боялись обидеть, боялись… черт подери, ученый сказал бы — «боялись несовпадения культур». Я же со своей стороны старался сгладить проклятое «несовпадение», как мог, пытаясь заткнуть неловкость учебой. Я учил их английскому, и они очень старались, чтобы я был доволен ими.
В их отношении ко мне появилась какая-то интимность, которой не было раньше: они лезли ко мне и целовали меня только, если я оставался с кем-то из них наедине. Они стали стесняться друг друга…
Через пару дней мы прибыли в Англию, и я занялся устройством девочек — и, соответственно, переустройством всей своей жизни. Я рассчитал всю прислугу, кроме старого дворецкого, верного мне до печенок, и его жены. Отныне жизнь моя начиналась с нуля, и впервые имела ясный, близкий и дорогой мне смысл, — и это было непривычно, черт подери!
Я не буду утомлять вас рассказом о том, как я организовал учебу девочек, как следил за тем, чтобы слухи о «турецком гареме» не принимали вредных форм, — избежать их не удалось, я предвидел это, но они только добавили роковой пикантности в репутацию моих газелей… Случались и забавности — вроде мнения одной леди: «в их годы непозволительно красить себе лица! двадцатилетняя девушка никогда не позволят себе такого, если она хорошо воспитана!» Хе-хе, — при том, что им было по пятнадцать, и на их южных личиках никогда не было никакой краски — кроме той, которой я измазал их в первый день…
Но перейду к главному. Это случилось в первые же дни устройства моего девичника. А точнее — во вторую ночь.
Я сидел над какой-то деловой писаниной — то ли счета, то ли что… И вдруг — не столько услышал, сколько ощутил сзади чье-то присутствие. ТЕПЛОЕ присутствие.
Я резко обернулся. Это была Гоар. Пунцовая, потупленная — и совершенно голая. С пухлыми сосками врозь, с мохнатым треугольничком на срамных губах. Позади валялась ее ночнушка.
— Ты что? Ты что? Мы же договорились!.. Гоар! — Я схватил ее за плечи и тряс, как грушу. Я действительно сильно рассердился — не столько на нее, как я сейчас понимаю, сколько на свой отросток, немедленно вставший копьем…
Гоар молчала, глядя на меня своими бездонными глазами. Вдруг я увидел, что она плачет.
— Гоар? Ну что ты? Ну что?..
Я перестал трясти ее и держал, не опуская, за плечи. Ее груди, на которые я боялся смотреть, вздымались все выше, — Гоар плакала сильней, отчаянней, и через минуту рыдала навзрыд.
Перед женскими слезами я всегда чувствовал себя беспомощной куклой.
— Ну что же ты? Ну что с тобой? Гоар? Успокойся… — бормотал я, поглаживая ее по голым плечам, по волосам — и, наконец, прижав ее к себе, как ребенка… — Ну успокойся, маленькая моя, ну не надо, я ведь люблю, очень люблю тебя, — шептал я и целовал ее в макушку, в уши и в шею, поглаживая гибкую голую фигурку.
Сквозь рубашку я чувствовал, как в меня упираются голые груди. Гоар льнула, жалась ко мне, руки ее обвили меня; продолжая всхлипывать, она стала отвечать на мои поцелуи — и я ощутил волну доверия, горячую, интимную, смывающую всякий стыд…
Гоар целовала меня – щедрей, отчаянней, жарче – и я терял остатки рассудка. Каким-то образом я оказался на краю кровати; Гоар стояла передо мной, голая, дрожащая, и у самого моего лица были ее груди. Я ткнулся в них; руки мои сами поползли к ним, стали ощупывать и мять их, язык сам высунулся и ужалил горячий сосок, потом другой — еще, еще, и еще…
Гоар изнемогала. Ее всхлипывания давно перешли в нетерпеливый стон, и она плясала, корчась под моим языком. Ее ножки бессознательно раздвигались, приглашая меня вовнутрь.
Я мял ее сверху донизу, как восковую, понимая, что назад дороги нет. Мы упали на кровать… Я едва управлял собой — и только старался, как мог, быть нежным и не грубым: раздвинул ей ножки, ощупал лоно — оно было влажным, горячим, — залез на девочку, каждой клеткой кожи чувствуя ее тело, — и…
Я уже был не я: животная сила толкалась моими бедрами и рогом, вспарывающим клейкую плоть. Гоар хватала ртом воздух и кричала — то ли от боли, то ли от потрясения, — а я неистово сношал ее, крепко обхватив ладонями ее щеки и выцеловывая дрожащий рот… Спохватившись, я смял рукой ее сосок, а другой — нырнул в складочки, обтекшие мой ствол, и вибрировал в них пальцем, усиливая напор. Девочка металась подо мной, запрокинув голову, и кричала, кричала, как раненая…
Опомнился я только тогда, когда ствол мой напрягся в последнем из последних пределов сладкой муки, — и выскочил из Гоар, заливая спермой ее животик.
Она смотрела с недоумением, как я брызгаю на нее мутным фонтаном. Она не понимала, почему я прекратил, почему прервался бешеный ритм любви — и требовала еще, исходя в мучительных стонах, как недолюбленная кошка.
Я растирал сперму, смешанную с ее кровью, по дрожащему телу, приговаривая — «девочка нежная будет, сочная, бархатная…» — а Гоар подавалась навстречу моей руке, ловя прикосновения, как милостыню. Тело ее боялось остыть, боялось покоя, как смерти… Требовательные стоны подстегнули меня, и я приник ртом к истерзанному лону. В этой ласке я поднаторел когда-то…
Я не буду рассказывать, что было с ней. Все равно ни я, ни вы никогда этого не поймете, — для этого нужно быть женщиной. Или — девочкой, которая только что, минуту назад, стала женщиной… Скажу только одно: я боялся, что отчаянный вопль ее оргазма долетит до чьих-то посторонних ушей. Дворецкий с женой были глуховаты, — а вот соседи, шастающие время от времени по дороге на Истерн-Виллидж…
Потом, когда все кончилось, и я лег с ней, оглушенной, потрясенной, и обнял ее, — она жалась ко мне, вытягивая тело, обожженное оргазмом, и долго не могла говорить, вздыхая глубоко, как во сне.
— Почему ты пришла ко мне, Гоар? — спросил я ее, не боясь обиды, потому что между нами тогда не могло быть ни обид, ни тайн.
— Мы так решили, — отозвался мне слабый голос, хриплый, низкий — на октаву ниже обычного. — Мы решили, что будем ходить к тебе каждую ночь. По очереди.
— Кто «мы»?! Как это — «ходить»?..
— Все мы. Завтра придет Нарэ, послезавтра Гаянэ… Мы все бросали жребий, еще на корабле…
— Как это? Гоар? — Я даже приподнялся. — Скажи, чтобы никто не ходил! Слышишь, Гоар? Скажи им! Слышишь?..
— Не скажу, — негромко, но упрямо отвечала Гоар. — Не скажу. Никогда. Ведь я…
Она замолкла.