Грехопадение Мэй

Грехопадение Мэй

Бесконечная круговерть тащила ее по жизни стремительно, как авто, несущее ее сейчас по дождю, и еще быстрее. Недели и месяцы мелькали, как огни в лобовом стекле; азарт успеха держал в вечном напряжении, съедая время, спрессовывая его в сроки и даты. Мэй забыла, когда она была свободна — и теперь ее сердце колол жуткий холодок приключения. „Я вовсе не обязана давать себя”, думала она, „я сильная, в случае чего могу и в зубы… Ничего страшного не будет. Я…”
— Прости. Нервы сдали, — сказала она парню.
— Да ладно тебе, лапуся, мое дело маленькое… Приехали. Вылезай!
Мэй вышла из машины. Дождь прекратился. Прямо перед ней был дом с открытой дверью, тускло освещавшей газон и решетку. Мэй оглянулась на водителя…
— Да-да, все правильно. Только… эй, куда? Забыла, что ли?
Мэй снова оглянулась.
— Ты!.. А условие клиента? Войти в дом голяком, забыла? Ну, давай-давай, лапуся. Покажи мне свои булочки, не жлобись.
Иголка в сердце жахнула холодом, жутким и сладким, как во сне.
— А… а… куда одежду? — задала Мэй самый идиотский вопрос, который могла задать.
— Ой, ну вот только не строй из себя детский сад. Куда хошь, туда и пхни, мне-то вообще насрать. Разденешься сама, детка, или мне помочь? А то я могу…
Деревянными руками Мэй сняла промокшую куртку, затем футболку и лифчик; разулась, свесив соски, бледные от холода, ступила босиком на мокрую траву, стянула с бедер джинсы с трусами, высвободила длинные ноги…
Голые бедра щекотал ветер. Мэй никогда не перед кем не раздевалась, кроме забытого друга Джереми, который мусолил ей сиськи еще там, в Вайоминге, когда ей было шестнадцать, и она мечтала о любви больше, чем о сцене… Она вдруг вспомнила член Джереми в своей письке, вспомнила силу и плотность тугого тела, прижатого к ее телу… „Я совсем голая, совсем-совсем”, думала она, покрываясь гусиной кожей.
Ее вдруг переполнила кипучая удаль, ударив кровью в озябшую кожу, и Мэй резко выпрямилась.
— …О-о! Какая вкусняшка! Такую пизду, как у тебя, обожаю просто — раскрытую, пушистенькую… А ты жутко похожа на Мэй, лапуся, тебе никто не говорил? Вот если патлы на плечи, как у нее — вообще будет одно лицо. Я, правда, не видел, что у нее ниже лица, хе-хе… Но ты тоже вполне себе ничего. Засадил бы тебе до пупа, но реноме дороже, хе-хе. „I am child of flo-o-owers…” — фальшиво запел водитель, нажал газ — и машина канула в темноту.
Мэй осталась одна. Голая, обсмотренная, с охапкой одежды под мышкой.
Она стояла перед калиткой, не зная, что ей делать. „А вдруг кто-то проедет по дороге и увидит меня?”, вдруг подумалось ей — и Мэй сама не заметила, как влетела в двери, разбрызнув голой пяткой лужу.
„Ты еще можешь одеться и вернуться в город”, думала она, застыв на пороге… и двинулась в дом.
Она знала, что не повернет обратно, и млела от сладкого ужаса, невыносимого, как секс во сне. „Конечно, я не дам себя трахать, но…”
Это был давний эротический кошмар Мэй — оказаться на людях голой, совершенно голой, без возможности одеться и что-либо исправить. „Нет, нельзя. Сейчас оденусь и пойду в студию”, думала она… и аккуратно развесила свою одежду на чужой вешалке, расправляя складки, как зануда-педант. Она расправляла бы их до утра, думая о том, что в студии все сходят с ума — но из глубины дома вдруг донеслась песня, и Мэй вздрогнула. „…I was born under a rainbow, the child of flowers and Earth…” — неслось сквозь стены. „Это знак”, подумала Мэй (хоть это вовсе не обязательно должно было быть знаком — ее хит крутили везде и всюду, от „Хилтона” до трущоб); сжавшись в комок сладкого ужаса, она пошла к песне — абсолютно голая, без возможности прикрыться и сбежать. „Поздно”, шептала она себе, чуть не плача от страха и от жара, бившего в голую вагину и в соски. Нагота бедер и груди вдруг окутала ее, ощутившись резко, как в холодной воде, и Мэй казалось, что она плывет в невесомости…
Подойдя к ярко освещенной комнате, она замерла в дверях и, вздрагивая от ударов сердца, заглянула внутрь.
Мэй ожидала увидеть там развязного мачо или еще кого-нибудь, кто, по ее впечатлениям от кино, мог заказывать девочек на дом. Но там сидел патлатый парень лет тридцати и тыкал кистями в большой холст, повернутый тылом к Мэй.
„Художник!”, подумала она. „…Of flo-o-owers” — плаксиво подвывал парень вслед за песней, шатаясь на стуле, как пьяный. „Да он и впрямь пьяный” — поняла Мэй, увидав галерею бутылок на паркете.
Глаза у парня были на мокром месте, и он регулярно тер их грязным кулаком, пачкая лицо. Мэй стояла в дверях, но тот не замечал ее. Раскачиваясь и подвывая в такт песне, он яростно тыкал кистью в холст, пока песня не отзвучала до конца. Тогда он клацнул кнопкой, расхохотался и закрыл лицо руками:
— Она дьявол… дьявол… или ангел? А я?.. — выл он в ладони, покачиваясь на стуле.
Что-то толкнуло Мэй, и она шагнула вперед.
— Привет, — сказала она, чувствуя, как проваливается в ледяную прорубь.
Художник дернулся и подскочил, глядя на Мэй.
— Ооо… ааа… — ухмыльнулся он, но вдруг прищурился, вгляделся в Мэй и крикнул: — Ты кто?!
— Я… ты заказывал, — сказала Мэй, будто оправдываясь.
— Ааа… ну да. Да. Самое смешное, что… а ты знаешь, ты даже немного похожа на нее. На нее, — художник ткнул пальцем в магнитофон. — Тебе никто не говорил?
— На кого?
— На Мэй. На крошку Мэй с гитарой. Ты красивая, черт!
— Говорили. И что?
— Нравится она тебе?
— Не знаю. Может быть…
Мэй прошла вглубь комнаты, бессознательно виляя бедрами, как львица. Лампа осветила ее ладную фигуру, очертив тени под грудями и выпуклый рельеф голой письки, который так понравился водителю. Нагота влила звериную чувственность в ее пластику, и художник ухмыльнулся, закусив губу.
— Что значит „может быть”? — спросил он, клацнул кнопками — и снова раздались переборы гитары, и бархатный голос запел „I am child of flowers, I am kid of sun…” Мэй непроизвольно сморщилась: в этот лейбл проскочила ошибка в тексте, которую не заметил никто, кроме нее.
— Ты чего морщишься? А? — вдруг крикнул художник, сверкнув глазами, — и, прежде чем Мэй успела что-то понять, схватил банку с краской и швырнул в нее.
Мэй с визгом отскочила, — а банка, перевернувшись в воздухе, обдала ее бирюзовым потоком, залившим ей всю голову, лицо и грудь, и шлепнулась на пол.
Мэй задохнулась от бешенства и холодной жижи, обжегшей тело. — Ты… ты… — хрипела она, растирая по лицу и по волосам бирюзовое месиво. — Ах ты псих! Пьянь патлатая! — и выкрашенная Мэй прыгнула вперед, схватила первую попавшуюся банку и окатила художника, который пытался прикрыться рукой. Тот сразу сделался салатовым, как газон. — Ага! Ага! Получай! — Мэй схватила новую банку – и закашлялась: в лицо ей ударил желтый поток, залепив глаза.
— Убью! Убью! — хрипела она, плюясь и смазывая краску с век. Пока она терла лицо, на ней осели два новых потока: малиновый и зеленый. Художник хохотал, вооружаясь новыми банками. — Шизоид! Уголовник! Вот тебе! Вот! Вот!.. — Мэй нахватала пластиковых флаконов и поливала художника длинными струями, стараясь попасть ему в рот. Художник отбивался, плескаясь в Мэй большими цветными плюхами, от которых Мэй поначалу уворачивалась, но потом стала незаметно подставляться, распробовав веселый ужас этого безумия.
Вскоре образовались два лагеря и линия фронта: художник и Мэй, обставленные банками, прыгали, как мультяшные чудища, обливались краской и хохотали, как психи. В воздухе мелькали струи, яркие, как радуга, оседая на телах, на волосах, на полу, на мебели и на всем и вся; тонкое, округлое тело Мэй двигалось стремительно, как цветной ураган, и торчащие соски, один зеленый, другой оранжевый, буравили воздух боевыми пиками. Волосы ее, слипшиеся в сплошной многоцветный нимб, мотались в воздухе, разбрызгивая пестрые фонтаны. Густая краска облепила ее до ушей и ручьями стекала по телу.
Бойцы визжали, хрипели, отчаянно обзывались и хохотали — чем дальше, тем громче и надрывней, пока наконец не повалились на пол, подвывая от смеха и изнеможения. Оружие кончилось, и они какое-то время швырялись всем, что попадало под руку, пока не обмякли и не вытянулись по полу усталыми тряпками, вымокшими в краске.
В голове и в теле гудел цветной гул. Мэй будто родилась заново. Она лежала в веселой луже красок и улыбалась во весь разноцветный рот. — Аааоооуу… Ты уголовник,- стонала она. — Я сдам тебя копам…
— Ты! Ты не любишь крошку Мэй? Как можно так? – донеслось из-за линии фронта.
— Да люблю я ее, люблю! Доволен?
— Ты скривилась, когда…
— Я просто… пукнула, ясно? Обожралась чили, — Мэй прыснула, выплескивая последние запасы смеха. Художник смеялся с ней:
— Ну надо же… Я не унюхал…
— Еще бы. Тебе сейчас весь мир пахнет спиртом. Что роза, что дерьмо — все едино…