Сам же юноша порылся в одеждах своих и достал боевой кинжал народа Севердера.
— Была ночь сия наипрекраснейшим часом жизни моей, — сказал он. – И нет смысла дальше жить мне.
Алессан взмахнул кинжалом, намереваясь пронзить им сердце свое.
Будь я немного старше, будь я немного мудрее, будь я немного искушеннее и понимай я хоть немного слова матушки моей, грозной дамы Пенгны, что лишь любовь способна сделать правителя бессильным, я бы, наверное, позволил свершиться убийству сему. Однако был я тем, кем был, и в ужасе вскочил я, бросившись к Алессану с воплем:
— Нет! Не делай сего!
— Отойдите, о наипрекраснейший бог из всех богов, чтобы не испачкать наисовершеннейшее, наипрекраснейшее тело свое недостойной кровью моею, — ответствовал юноша, отталкивая меня одной рукой своей и вновь замахиваясь другой рукою, тою, в коей держал он кинжал. – Если не позволено мне избавить себя от пытки пресною и безрадостною дальнейшей жизнью моей, пытки, в коей ежеминутно доведется стенать мне от воспоминаний о величайшем счастии своем, все равно должен наказать я себя за преступления, совершенные мною.
Из постыдного выхода из тела моего, еще полностью не закрывшегося, потекло по ногам моим семя насильника моего, но не обращал я на то никакого внимания.
— О каких преступлениях говоришь ты, Алессан? – вопрошал я, повисая на руке товарища по детским играм моим, чтобы не позволить ему совершить ужасный удар.
— Восторжествовала над господином моим плоть моя, ничтожного червя у храма величия графов Эмеркельдов, и должен я, как вассал ваш, умереть за то на плахе. То есть одно мое преступление.
— Каково же твое второе преступление?
— Низменною земною любовью полюбил я, муж, иного мужа и насильно соблазнил того мужа, позволив противоестественной любви моей свершиться, а значит должен, как покорный раб богов кровавых, умереть я.
— Завершил ли ты перечень преступлений своих?
— Неужто сего мало? Тогда вот вам, о любимый мой, третье преступление мое – взрослый, надругался я над телом невинного ребенка и позволил плоти своей восторжествовать над несовершеннолетним мальчиком, и любой побьет меня камнями за то.
— Велики преступления твои, — ответствовал я ему, — но верховный судья в Эмеркельде я и верховный жрец. Прощаю я тебя. Иди и живи.
Покачал на то головой Алессан.
— Нет строже судьи надо мною, чем я сам. И приговариваю я себя к немедленной и милосердной смерти от острого боевого клинка Севердера.
И вновь замахнулся юноша кинжалом.
— Забываешься ты, ничтожнейший из вассалов моих! – воскликнул я, принимая гордый вид, сколь ни смешно было голому отроку, с потеками чужого семени на ногах, принимать гордый вид. – Раб ты, а я господин твой. И лишь мне принадлежит жизнь твоя. И не позволяю я тебе умереть, а приказываю жить.
Медленно опустил острый клинок Алессан.
— На что, на что мне жизнь теперь? – дрожащим голосом вопрошал он.
— На то, что приказал я тебе жить, — ответствовал я ему решительно. – А еще потому, что ты – один из сотни, и не можешь ты не дать вырасти крыльям своим.
Замер юноша, и по тому, как менялось выражение лика его, видел я, как постепенно доходят до понимания его слова мои.
— Что? – спросил он, еще не смея верить.
— Лишь у одного из сотни мужчин вырастают крылья, — радостно повторил я, — и ты – один из сотни.
— Что! – вскричал Алессан, и принялся вертеться перед зеркалом, чтобы разглядеть то, что узрел я еще тогда, когда разоблачался насильник мой.