В бездну и обратно

В бездну и обратно

В темном молчании комнаты это было ясно, как то, что она — Лизель. Вот как. Что ж…

Шорох в двери, — Долорес вернулась. Прежде чем комнату осветила полоса света из открытой двери, Лизель крикнула ей — чужим, бесцветным голосом:

— Долорес! Ты была права.

***

Прошло два месяца. Лизель была уже настоящей опытной шлюхой. Ее ебли каждый вечер, ебли помногу, в самых разных конфигурациях — и молодые, и пожилые, и по очереди, и одновременно, и мужчины, и женщины (да, — ей пришлось освоить и женский секс), и в пизду, и в рот, и в попку…

Попку ей разъебали уже на второй день. Свой второй раз она запомнила так же ярко, как и первый: сверкало солнце, город гудел, как сумасшедший улей, все торопились по делам, — а она шла ТУДА и думала: я иду отдаваться, иду торговать своим телом, иду заниматься блудом… я проститутка, шлюха, блядь… Примерять эту роль на себя было очень странно — так странно, что Лизель даже не чувствовала шока. Тем более, что главной мыслью в ней было: КАК будет сегодня?

…Когда она раздевалась — она уже точно знала, что сейчас будет ЭТО, знала, что делает ЭТО сознательно, ее никто не заставляет — и груз ответственности исчез, освободив место сладкому, запретному волнению.

— О, да ты уже совсем освоилась! Как поживает наша пизденка, наш цветочек? — фотограф усадил Лизель на стул и, заставив ее раскорячить ноги, нагнулся и лизнул пизду. Лизель дернулась: ее будто ошпарили сладким кипятком. Фотограф поднял голову, посмотрел на Лизель — «какая сладкая…» — и вновь прильнул к ее пизде. Он лизал, смоктал и подсасывал ее, и Лизель выла и выгибалась, истекая внутри маленькими липкими капельками; в ее пизде расцветали сказочные цветы, прорастая внутрь сладкими корнями…

Внезапно фотограф отлип от нее, поднялся и сказал:

— Хорошенького понемножку. Смотри, Пауло, кого я тебе приберег! — Фотограф подтолкнул голую, дрожащую Лизель к очередному парню для порносъемок, завербованному на улице. — Делай с ней, что хочешь. Я сказал, что хочешь! — повысил он голос, увидев отчаянный взгляд Лизель.

И Пауло делал: он высасывал рот Лизель долгими, невозможно сладкими поцелуями, слюнявил ее тело, мучил груди, наново вспорол ее пизду, слипшуюся внутри от вчерашней крови… Лизель хныкала и выла от сладости, от режущей боли в пизде и от бешеного волчка в потрохах, превратившего ее в тряпичную куклу.

Потом ее, измученную и возбужденную, уложили на живот, смазали чем-то анус — она еще не понимала, что будет, — и вдруг засунули туда палец, потом два… Она кричала; ее держали за руки и за спину, потом дали ей полотенце, чтобы она кусала его — и вторглись в ее попку… Лизель билась, надсадно выла и умирала — ее сверлила адская боль и невозможное, невыразимое чувство, полусладкое, полугадливое, тошнотворно-приятное — и совершенно невыносимое…

Ей казалось, что она сейчас умрет, и она рвала зубами полотенце… но ритм ускорялся, чувство нарастало, заполняло, распирало ее тело, разливаясь из туго натянутой задницы по клеточкам и жилкам, — и Лизель чувствовала, как ее несет ко вчерашней запретной грани, сладкой, убийственной… она с силой насаживалась на страшный кол в потрохах, толкая себя ТУДА; ее схватили за груди, как за стремена, и насадили еще плотнее, еще сильнее; чья-то рука залезла в ее пизду и обожгла ее сладким током — и вот, вот она падает, летит в кипящее озеро — и растворяется в бурлящем кипятке, тает, исчезает там, как кусочек сахара… ааааааааааааааааааааааааааа…

И попка, и пизда болели так, что трудно было сидеть. Несмотря на это, ее ебли еще часа два — и боль уходила, уступая место необузданной похоти без пределов и границ.

Лизель оказалась настоящей находкой: она была неистово темпераментна, и фотограф очень хвалил ее. Кроме порносъемок, он подыскивал ей клиентуру, находил ей выгодные «точки», нередко сам еб ее, но всегда платил. Долорес искренне радовалась за Лизель, говоря, что ей очень повезло: не бьют, не обманывают, не издеваются, вкусно ебут и хорошо платят.

Лизель окунулась в океан разврата сразу, внезапно, и шок оглушил ее, вырубив все эмоции. Но, когда эйфория первых дней прошла, и голос похоти, выпущенной вдруг на свободу, перестал глушить сознание, чувство гадливости вновь затопило Лизель.

Отвращение к себе было таким сильным, что она вновь думала о стрихнине — и ее остановила не купюра, а мысль о том, что она должна испить свою чашу до дна — ради будущего. Лизель придумала себе будущее: она никогда не выйдет замуж, окончит университет, примет постриг, станет монашкой — и будет заниматься исследованиями в монашеском клобуке. Она станет знаменитой на весь мир, и искупит свой грех молитвами и вечным воздержанием…

Лизель жила двойной жизнью. В университете ее знали, как тихую, скромную, замкнутую девочку с выдающимися способностями; она была лучшей на курсе, побеждала на олимпиадах, конкурсах, выступала с докладами, и ее слушали чопорные сеньоры в роговых очках — а она только молилась, чтобы ни один из них не оказался ее клиентом.

Университет был миром чистой, благородной культуры, и Лизель иногда сама не понимала, как она может быть и здесь и там. Каждый витраж в окнах университета, каждая формула в книге, каждое слово изысканно-вежливой профессорской речи напоминали ей о том, кто она, и вызывали в ней жуткий стыд. Он был бы невыносим, если б не спасительная мысль о монашестве, придуманная Лизель для самоуспокоения.

Лизель давно уже не испытывала радостей, восторгов и просто хорошего настроения. Ее состояние делилось на две несочетаемые половины:учебу и работу. И в то и в то она окуналась с головой, чтобы заглушить голос гадливости, отвращения к себе, чтобы отвести от себя навязчивые мысли о том, какая она и что ждет ее… Днем она сидела часами в библиотеке и в вычислительном центре, портя зрение; дневное ее состояние было сосредоточенным, хмурым усилием с привкусом горечи. Вечером Лизель неистово еблась, вышибая из себя дневную горечь яростной похотью, отдавая клиенту всю себя, без остатка; она выпускала наружу яростных демонов, сидевших днем взаперти, и сжигала в бесстыдной ёбле свое отчаянье. Ночью — доползала до кровати и засыпала мертвецким сном, разъебанная, опустошенная дикими оргазмами…

Так шел день за днем. Лизель поднакопила денег и посылала их домой. В письмах она рассказывала о своих успехах в математике, о докладах, о дипломах, и этого вполне хватало: бедные, благодарные старички нисколько не сомневались, что Лизель делает стремительную карьеру, попутно подрабатывая машинисткой. Стипендии для нее так и не было — ее платили только «блатным», которые в ней, строго говоря, не нуждались. Вместе с Лизель учились в основном дети из богатых семей, и она отдалилась от курса по нескольким показателям: как бедная, как «заучка» и как «недотрога».

Мораль на курсе царила отнюдь не монашеская, и под Лизель регулярно подбивали клинья; но она дала себе зарок — никогда ни с кем не спать вне работы — и отшивала всех ухажеров. Тем самым она создала себе репутацию дикого, наивного, нецелованного создания. Буйная плотская жизнь преобразила Лизель — ее тело налилось, набухло чувственностью, грудь поднялась, щеки цвели розовым, глазки блестели и маслились, кудри разрослись, как дикий вьюнок — почти до пояса, и уже не желали завязываться в узел на макушке. Тело Лизель, ублажаемое каждый вечер, расцвело буйным цветом — как бутон, раскрывшийся навстречу дождю во всей своей красе — но она, казалось, не замечала этого: идя на пары, принципиально не красилась, одевалась подчеркнуто «учебно» — и это только подчеркивало ее терпкую сексуальность. Мальчики начинали сходить с ума…

Особенно страдал парень, который еще недавно считался первым ловеласом на всей кафедре. Спортсмен, мачо и двоечник Тонио Кайяо, безуспешно ухаживая за дикой, нецелованной орхидеей Лизель, не заметил сам, как смертельно влюбился в нее. Ему вдруг опротивели все девочки, все свои романы, вся сладкая жизнь красавчика-мачо, и он стал ходить за Лизель, как привязанный.

Она видела его отношение, и оно поднимало в ней отчаянно-горькую волну, которую Лизель топила, как и все прочее, в строгой дисциплине дня и в неистовом разврате вечеров. Она боялась сближаться с ним: мысль о том, что он узнает о ее вечерних трудах, была настолько невыносима, что Лизель вскрикивала, думая об этом, и люди оборачивалсь ей вслед, как сумасшедшей. Жалость и симпатия к Тонио, горечь, мучительный стыд за себя — все смешивалось в ней в такую пекучую смесь, что Лизель еблась еще более неистово, насаживая свою попку и пизду на чужие члены, как на орудия пытки…

***