Балет

Балет

Ариана сидела рядом, у дивана и скучающе глядела по сторонам. Бархат наблюдал за ней из-под опущенных ресниц.

— Не думай, что я не вижу, что ты проснулся, симулянт, — сказала Ариана, не поворачивая головы. — И что ты себе позволяешь такое. Любишь, чтоб с тобой нянчились? Ни с того, ни с сего, свалился посреди балкона, головой ударился о порог, бинокль — вдребезги. А он денег невесть каких стоит. Да? Зачем ты вообще его брал в руки, если руки уже ничего не держали? Родители-то когда вернутся с дачи? К вечеру?

Вместо ответа Бархат почему-то потянулся к ее круглой коленке и попытался продвинуть ладонь вверх по гладкой ляжке. Ариану как ветром сдуло. Но требовать объяснений она не стала, а просто сказала, переставляя хрустальную вазочку с одной полки серванта на другую:

— Дурак.

— Сам знаю.

— Как самочувствие?

— Я чувствую себя, как новенький скрипящий протез.

— Вот и славно. А Мишка кричал: «Давай вызовем «Скорую»! Давай то, давай сё…» Перепугался страшно. Он в тебе души не чает.

— Сам знаю.

— Вот и хорошо. Я тогда за газетами схожу, а то в твоей конуре даже телевизор отказывается работать. Ну, и в молочный зайду по пути. А потом что-нибудь с завтраком соображу. Согласен?

— Согласен.

Он не встал, — ленивая привычка не запирать дверь уже успела приобрести в его характере устойчивость египетских пирамид. Он лежал, прислушиваясь к равнодушному стуку своего сердца, и не спеша, раскладывал пасьянс из кадров и цитат прошедшей ночи, точнее той ее части, пока алкоголь не подмял под себя окончательно жалко трепыхающуюся способность к запоминанию. Ни чем не кончилась попытка воспроизвести по памяти ощущения постоянно разрастающегося, раздувающегося, как воздушный шар, оргазма, ощущения, которые наполняли ночь, — это он понимал интуитивно. Но, видимо, ночью, в тот самый миг, когда до предела раздувшийся шар оргазма все-таки лопнул — ошеломительно и ужасно (так, что на внутренней поверхности век в алом зареве почему-то возникло видение Брюллова-Мишки, застывшего в вечном ожидании огня Везувия), и ослепительное сияние невыносимого наслаждения начисто стерло из памяти все другие ощущения, можетбыть, и более изысканные, более тонкие, но, конечно, совершенно не сравнимые по силе с последним, рядом с которым поблекло всё, весь мир, и даже сам Бархат вместе с его непонятной зубной болью души.

Сейчас, ему, расслабленно скользящему под плоскостью нежной бритвы сверкающего утра, казалась забавной мысль, на которой он поймал себя вчера, оставшись один в пустой кухне (влюбленная парочка, не выдержав напора возбуждения, ринулась в гостиную и в пучину секса, предложив ему догонять их как можно скорее). Плеснув себе каплю водки, он попытался услышать в себе хотя бы слабые удары колокола ревности. Ему казалось, что ревность с ее мазохизмом и прочими плетьми помогла бы его желанию, прихода которого он боялся и никак не мог дождаться. Но ревности не было места в его сердце, медленно, но верно заполнявшегося водкой и ночным мраком.

Он преодолевал каждое мгновение, как путник преодолевает многочасовые переходы по пыльной безлюдности неприветливой дороги. Он угрюмо сдергивал трусики с Арианы, подойдя к ней сзади, сдергивал раз за разом, с удивлением обнаруживая в себе решительную грубую силу, так резко контрастирующую с акробатической отточенностью легких и ласковых движений приятеля. Тот обволакивал и драпировал наготу девушки руками, поцелуями, собой. Он же раздевал Ариану, как равнодушный хозяин раздевает наложницу. Он бесцеремонно задирал ей платье, пользуясь ее скованностью цепкими объятиями другого мужчины. Он преодолевал каждый участок ее тела, казавшегося совсем недавно абсолютно для него бесполым, лишенным всякого соблазна. Преодолевал, как преодолевал каждое мгновение, решительно, упорно и угрюмо, сначала удивляясь тому, что в нем не рождается недовольство ко всему происходящему (а он ждал, с нетерпением ждал именно чего-то такого). Но штиль царил над всей поверхностью души, даже рябь волнения не смущала ее спокойствия. Он мог невозмутимо наблюдать за все разрастающимся пожаром любовных ласк, который бесстыдно разгорался перед ним. Язычки пожара, слегка слепили и чуть-чуть веселили его до того момента, пока он не понял, что один из язычков с осторожной непринужденностью касается головки его члена. Язычок пожара превратился в язычок Арианы, и его кинуло в жар. Он попытался остановить, воспротивиться — непроизвольно — тому, что шевельнулось на самой вершине его невозмутимости, но глыба желания, качнувшись пару раз, оттолкнулась, оторвалась и понеслась в тартарары, ломая подпорки разума и рассудительности.

Между мгновеньями, преодолевать которые он вскоре просто перестал, — они сами преодолевали его, поскольку время вдруг стало для него чем-то потусторонним, — он видел два совершенных по форме мужских фаллоса, в целеустремленной параллельности направленных в сторону абсолютно голой Арианы, лежащей под ними в позе утомленной весталки. Фаллосы как будто бы невзначай соревновались друг с другом в своих размерах, а весталка как будто бы наслаждалась своей неограниченной властью и над тем, что поменьше, и над тем, что побольше: теперь они уровнялись в правах, теперь уже не существовало между ними никакого особого различая, — теперь они принадлежали ей, её великолепному, способному на бесконечную любовную ласку, влагалищу.

Мгновения то множились, распадаясь на пригоршни очень похожих осколков, то собирались в одно, застывшее без участия Мефистофеля, — огромное, как снежный ком. Одно такое мгновение случилось — должно было случиться — в самом начале, но в утреннем сиянии оно царило над головокружением и каруселью всех мгновений ночи. Всех без исключения.

Они даже не начали раздеваться, когда он вошел в комнату, они проницали в друг друга поцелуем, судя по всему длившемся не первый десяток минут. Угрюмый, он подошел сзади к Ариане и решительно стянул с нее трусики. Она сразу как-то обмякла и стала податливой, словно воск. Точно также угрюмо он задрал ее платье, пытаясь соблазниться ее формами, матовыми пятнами расплывавшимися в полумраке опьянения. С вниманием исследователя он наблюдал, как Мишка легко и вдохновенно вошел в Ариану, как он просто и естественно впал транс сверхчувственного ритма и как Ариана превращалась в иное, совсем незнакомое ему существо. Словно рассыпался в прах панцирь, сковавший её много лет подряд, словно сползала ненавистная лягушачья кожа. Невероятность картины преображения человека под воздействием примитивного инстинкта — в тот момент, когда он понял, что всё происходит на самом деле, что это не сон и не галлюцинации, что он собственной персоной присутствует при акте самой простейшей формы любви, без всяких атрибутов, антуража, ненужных украшений, и от вида этой любви его не тошнит, не колотит от обиды за человечество, что он не слышит в себе болезненно сладких ударов гонга ревности, и именно поэтому великий ветер свободы проникает в душу, как на степные просторы, неся с собой долгожданную свежесть и облегчение, что, наконец, нет во всём этом ничего от изысков Лесной Колдуньи и Орфея, нет ни капли физиологического импрессионизма, манерной похоти и эротической акробатики, — невероятность совершенно новой картины проникла в него жгучим, совершенно невыразимым жаром возбуждения. И тогда он сам приблизил огонь, скопившийся в головке члена, к спасительной прохладе губ Арианы. Или всё-таки Ариана сделала первые движения навстречу?..

— Ну вот, сейчас я приготовлю салат, колбасу пожарю. Любишь колбаску жаренную? Знаю, любишь. Сейчас, сейчас, — в голосе Арианы Бархат с удивлением обнаружил сразу ставшие главенствующими покровительствующие интонации нежной, почти материнской заботы; что происходит? Но удивление не успело разрастись до конца, Ариана, спохватившись, сказала: «Ах, да! Совсем забыла… Тебя у подъезда какой-то гражданин спрашивал. Не знаю ли я, мол, парня, который в 24-ой квартире живет. Я врать не стала, сказала «знаю»… В общем, он тебя ждёт, на детской площадке, где качели. Такой приятный мужчина, импозантный, я бы сказала». Она говорила что-то ещё, но Бархат не слушал. Он торопился. Он натягивал впохых одежду, путаясь в штанинах и рукавах, потому что боялся, что Орфей уйдет. Сейчас он сидел абсолютно голый на детской качельке, тихонько и мелодично поскрипывающей, и его гибкое изящное тело, словно пар после бани, источало жаркие клубы необыкновенной, свойственной только адонисам и орфеям, мощи. Видом его почти божественной наготы делиться ни с кем не хотелось. Поэтому Бархат торопился. Нет, никакой радости от встречи со своим недавним идолом он не ждал. Его подгоняла какая-то неведомая сила, связанная в один пучок из плетей любопытства, остатков рабской преданности и иглы застарелого ужаса перед вероятным раскрытием его инкогнито (теперь, воплотившись в реальность, ужас стал другим, но никуда не улетучился; так игла, только что блестевшая на солнце, исчезает из поля зрения и оказывается под твоей кожей). Сегодняшним утром, до предела заполненным пустотой счастья, и любопытство, и преданность, и ужас тяготили его. С ними необходимо было покончить. И как можно скорее.

На улицу он выскочил, почти шатаясь от напряжения, так и не застегнув до конца все пуговицы на рубашке.

На качелях, в самом углу площадке, в двух шагах от песочницы с копошащимися в ней карапузами, Бархат увидел одетую во всё чёрное фигуру: несмотря на жару, Орфей был в плаще.

— Обещали дождь, — как бы оправдываясь, вместо приветствия, произнес он и широко и открыто улыбнулся. Представился:

— Олег.

Бархат пожал крепкую сухую ладонь и опять удивился тому, с какой лёгкостью он прикасается к тому, кто совсем недавно казался нереальным, созданьем, сотканным из радужных фонтанов снов.

Молчание длилось вплоть до того момента, когда далёкое щебетание детей на площадкене начало перерастать в угрожающий ропот. Кому из двоих нужно было начать разговор, и они начали его вместе. Как два танцора начинающие торжественный полонез.

— Мне сообщили, что вы хотели бы меня видеть, — удивляясь своему церемонному тону, пробормотал Бархат.