Май-Сентябрь. Часть 2: Темная лошадка

Май-Сентябрь. Часть 2: Темная лошадка

— Чудеса. Лопахина не кусается. Шось сдохло в лici, как говорят в Полтаве… Так. Ладно, орки, ушки на макушки, перья в копыта — и пишем: «Основные причины промышленной революции в Англии…»

Женька Лопахина была совершенно невыносимой девицей. Колосков так и называл ее — «моя Невыносимка». Она вечно маячила перед носом, вечно что-то вопила, изрекала, вытворяла, ее всегда было слишком много, и Колоскову приходилось думать о ней больше, чем о других. Он предпочел бы, чтобы ее не было. Невыносимка была его головной болью, выедала ему мозг, как маленький красивый вампир, и Колосков держал ее на вечной двойке по поведению. Удивительно, но при этом она умудрялась хорошо учиться.

Она была красива, Колосков не мог не признать этого, — но внутренне сопротивлялся ее красоте, не соглашался с ней, потому что не мог допустить у противника серьезных достоинств.

«Это не та красота, которая спасет мир, — думал он. — Это чувственная, звериная красота, красота молодого и ловкого животного». В Женьке действительно было что-то от хорошенького зверя — какой-нибудь чернобурой лисицы, или пантеры, или лошадки с холеной шерсткой и блестящими глазами. Высокая, крупная, черноглазая-чернобровая, с овальным личиком, до того смазливым, что все, смотрящие на нее, улыбались и перемигивались («растет же, мол, такое чудо-юдо»), с копной пушистых волос, с отчаянными понтами и закидонами, она пугала Колоскова. Иногда ему казалось, что в класс запустили молодую брыкливую кобылку с розовым бантом в гриве.

Свою смазливость она не могла испортить даже тоннами косметики и дикими прикидами. Однажды она явилась, выкрасив свою бронзовую гриву в рыжий цвет, и Колосков не выдержал:

— Тебе надо было покраситься в нежно-салатовый, Лопахина. В тон твоему румянцу. Во всем нужна гармония, понимаешь?

— А вы, Алексей Палыч, типа самый крутой на районе стилист, да?

— Я типа самый злой на районе препод. Садись, два по поведению.

— Зато я молодая и красивая, а вы, блин, старый и завистливый, ля-ля-ля…

На следующий день, правда, рыжина бесследно исчезла. Колосков не знал, как это получилось — то ли краска была нестойкой, то ли Женька перекрасилась обратно — и, конечно, не стал допытываться.

Ее манеры не отличались изысканностью. «Дебилы», «уроды», «суки» и «гандоны» сыпались с ее языка в тему и не в тему; случался и матерок — не при Колоскове, правда, а когда тот незаметно объявлялся где-нибудь рядом.

«Культура, — думал он, — вот без чего ни красоты, ни знаний. Все насмарку — и глазки, и пятерки. Все равно внутри базар…»

Но сегодня она весь урок молчала.

Удивленный Колосков даже спросил, нормально ли она себя чувствует, и потом вызвал к доске, «чтобы взбодрить».

Женька отвечала, как всегда, хорошо, хоть и вяло.

Получив свою пять, она села за парту и сидела там, как невидимка, впервые в жизни оставшись без двойки по поведению.

***

Прошло две недели, а Колоскова никто не увольнял. Он по-прежнему ходил на работу, по-прежнему вел уроки, расписывался в табеле, встречал в коридорах директора, и тот величественно кивал ему — «приветствую!»

«Может, кто-то сбрехал Уроду Гориллычу, что я ходил голосовать? Нет, тогда бы он не отказал себе в удовольствии погладить меня по головке, как послушного бобика», думал Колосков.

Невыносимка с того дня изменилась. Она перестала задирать его, зато вдруг стала мрачной, как кладбищенский ангел. «Чего я удивляюсь? — думал Колосков. — Девятый класс, сложный возраст. Все в норме».

Однажды в субботу он пришел, чтобы забрать контрольные, забытые им в классном шкафу.

Полыхал закат, и Колосков свернул к просвету между деревьями, окружившими школу, чтобы посмотреть на солнце. Рядом было директорское окно. Проходя мимо, Колосков услышал сдавленный стон, в котором узнал голос Гоблина Троллевича.

Пригнув макушку, он прокрался под окном и ткнулся очками в уголок грязного стекла, свободный от занавески.

Кабинет был освещен отсветом заката, как прожектором. В центре огненного прямоугольника торчала сгорбленная фигура директора. На коленях перед ним стояла голая девушка и сосала ему хуй.

Это была Невыносимка. Она двигала головой, как автомат, без страсти и без отвращения. Ее полненькие, совсем взрослые груди тыкались носами в ноги директору, и тот мял их толстыми пальцами, глядя в потолок. Золотинки солнца отсвечивали в Жениных волосах, делая их почти такими же рыжими, как в тот раз, и тело, подкрашенное закатом, стало золотым, как апельсин.