Исповедь старого графа. Часть 1

Исповедь старого графа. Часть 1

Обезьяны побежали за мной. Другой ход действительно был, и вывел он к запертой двери.
— Они еще и заперли за собой!.. Ломаем! Ломаем! Они не могли далеко убежать! — кричал я. Молодчики занялись дверью, а я потихоньку отошел в сторонку…
На улице, слава Богу, никого не было. Я подбежал к сараю:
— Все живы? Не высовывайтесь! Ждите меня, я скоро вернусь!
И побежал к школе. Оттуда уже выбегали молодчики, выбившие дверь. Приняв азартный вид, я крикнул:
— Там их нет! — и показал в сторону сарая. — Я добежал до конца улицы! Они там! Там! — орал я, показывая в противоположную сторону. Обезьяны побежали, куда я показал.
Убедившись, что все скрылись за поворотом, я снова подошел к сараю.
Девочки глядели на меня своими черными глазами. С ними надо было что-то делать.
— Где в городе вы могли бы укрыться? — спросил я. — Может быть, у кого-то дома?
Девочки переглянулись — и вдруг поднялся отчаянный плач.
— Нет у нас больше дома, нет ничего! Нет ни отцов, ни мам, ни сестер!.. — кричала мне одна из них, а я говорил им: «тише, тише, вас же услышат!..» Я стал закрывать им рты, и девочки умолкли, давясь беззвучным плачем. Сердце мое не выдержало: я обнял одну, потом другую, третью — сколько смог; и тут они с плачем ткнулись в меня, прижались, обступили все, обхватили, выплакивая в меня свое горе…
Наверно, этот момент все и решил. Я обнимал, гладил, успокаивал девочек, шептал им всякие глупости, пытаясь не раскиснуть и придумать, как же быть. Улица наводнилась людьми, и выходить до темноты было нельзя; да и ночью, думал я, наверняка будут бегать головорезы с факелами…
Обдумав все как следует, я встал и сказал девочкам:
— Мне нужно снова выйти. Я буду рядом. Сидите тихо, чтобы ни одна живая душа не засекла вас.
Дождавшись, когда улица опустеет, я выскочил из сарая. Пройдя несколько кварталов, я подозвал к себе портового босяка.
— Эй! Спроси в порту яхту «Леди Макбет», с английским флагом, и отнеси туда эту записку. Отдай ее боцману Грэггу — получишь от него золотой. Он даст тебе другую записку, ты принесешь ее мне вот сюда, вот на это место, и получишь два золотых. Понял? Повтори!.. Все верно. Пошел!
Босяк помчался прочь, а я стал покупать еду для девочек. В записке я писал Грэггу, чтобы он явился к одиннадцати вечера в сарай, одевшись турком, принес театрального грима, моток веревки и четыре пистолета, а также просил выдать босяку золотой и подтвердить получение. План дороги прилагался. Вскоре босяк вернулся, принес записку от Грэгга — «Все понял. Грэгг» — получил свою награду, и я пошел к сараю.
Полдня прошло в оплакиваниях погибших родителей, в судорожных объятиях, с которыми жались ко мне семеро дрожащих тел, и в покаянных рыданиях Гоар, девочки, полоснувшей меня ножом. Перевязав мне рану, она хотела порезать себе руку в знак раскаяния, но я успел выхватить у нее нож. Когда явился Грэгг, удивленный и перепуганный, я объяснил свой план — сначала девочкам, потом Грэггу, не знавшему по-турецки.
Я густо вымазал каждое заплаканное личико черным гримом, намалевал девочкам алые клоунские губы — и нежные газели превратились в уродливых пугал. Выстроив их гуськом, я обмотал им руки веревкой — некрепко, для виду, чтобы они могли в любой момент освободиться, — передний конец дал Грэггу, задний взял сам. Четырем девочкам я сунул в карманы по пистолету, наказав палить только по моей команде. Выбежав на улицу, я осмотрелся — вроде никого, — и мы вывели кавалькаду «пленниц».
Как только нам встречались люди, я гнусно хохотал, обзывал девочек армянскими свиньями и картинно пинал их. Обман удался: турки тыкали в них пальцами, никто ничего не заподозрил, и мы завели «пленниц» на яхту.
Когда мы отчалили от мола и отдали якорь в тридцати футах от него — я понял, наконец, что девочки спасены. Уффф!..
Теперь осталась самая малость: придумать, что с ними делать.
Я отправил на шлюпке двух матросов закупать для них продукты, а сам пошел в кают-компанию, где сидели обессиленные, перепуганные армянские красавицы — с угольно-черными лицами и кровавыми улыбками.
***
Их звали Гоар, Нарэ, Шушик, Заруи, Гаянэ, Каринэ и снова Гаянэ. Одну Гаянэ, которая все время напевала, я прозвал Гаянэ-Пташкой, а другую, у которой волосы вились мелкими спиральками – Гаянэ-Кудряшкой. Они были очень красивы… впрочем, об их красоте потом. Очень красивы — и очень похожи друг на друга. Так, во всяком случае, мне казалось вначале. Смыв с них грим, я написал им тушью их имена на каждом лбу. Красиво написал, с завитушками — им понравилось. Несколько дней надписи продержались, а потом, когда смылись окончательно, я уже помнил, как зовут каждую девочку.
Первые дни они томились в скорбном оцепенении. Ничего не ели, не говорили, — и только я был для них отдушиной.
Как только я заходил к ним — почти всегда они бросались ко мне, тыкались мне в грудь и плакали. Они как-то сразу, мгновенно прониклись доверием ко мне, перестали хоть сколько-нибудь меня стесняться, ласкались ко мне, сами требовали ласк… Я стал для них родным существом, единственным во всем белом свете.
Мои планы относительно них быстро менялись. Вначале я думал высадить их в Греции, предварительно найдя для них работу; потом как-то само собой уяснилось, что я везу их в Англию, где буду лично заниматься их судьбой.
Прошло несколько дней… Зацелованный, утопленный в девичьем доверии, как в сиропе, я уже знал, что не смогу расстаться с ними. Мои недолгие колебания завершились, наконец, радикальным решением: девочки будут жить у меня. Я оформлю опекунство, дам им наилучшее образование, выдам замуж за хороших людей… Родственников у меня почти не было, на общественное мнение я плевал с Биг Бэна, репутация моя и так была вконец испорчена — терять было нечего. И на вопросы девочек — «куда мы плывем?» — я уверенно отвечал им, что мы плывем в страну Англию, где они будут жить и учиться в большом богатом доме. Я объяснил им, что на родине им не выжить; да они и сами это понимали.
Я очень старался согреть их, приободрить, развеселить… Они безудержно ласкались ко мне, целовали меня все чаще, все нежней, — и я умирал от сладкого зуда, дравшего меня изнутри, потому что девочки мои были уже не совсем девочками…
И скоро, скоро, к концу первой недели, они уже резвились и смеялись, а еще пару дней спустя — носились по яхте, возились, боролись, хулиганили и напевали. Юность и южный темперамент взяли свое.
Почти все время я проводил с ними. Они лезли ко мне, как маленькие дети, толкались и ссорились за место возле меня. Я боялся влюблений и ревности, — но все они одинаково обожали меня, и конфликтов не было. А я…
Мне было нелегко: каждый день меня трогали, гладили, целовали, прижимались ко мне своими телами девушки самой необыкновенной прелести, какую только можно себе представить. Вы сами видели их; но это сейчас, — а тогда, двадцать лет назад… Нет никаких слов, чтобы описать эти глаза, в которых тонешь, как в сладком сне, эти личики, в которых все аккуратно, тонко, трепетно, как в нежнейших цветах, — с коралловыми губками, бровями, будто нарисованными тушью, пушистыми ресничками-тычинками…
Невозможно описать этот ток юности, наполнявший девичьи тела… Они были детьми — по сути; но на юге женщины зреют рано, и тела у моих девочек были зрелыми настолько, насколько не созревают у англичанок иногда и к двадцати годам. Да и в личиках детская живость уже смешивалась пополам с женской тайной, от которой дерет кровь сладкими когтями, — и эта смесь била наповал…
Я сразу постановил себе блюсти строжайшую честность и чистоту с ними, и команде объявил, что всякий соблазнивший (или хотя бы ухаживающий) будет с позором изгнан и предварительно избит лично мной, — но… мне было нелегко. Все время, которое я проводил с девочками, окаянный мой отросток торчал каменным колом, кричащим от желания; каждая ласка, каждый поцелуй, каждое ощущение тугого тела сквозь одежду… да что там — каждый доверчивый взгляд отзывался сладкой вспышкой в теле. Ежедневный онанизм стал необходимостью для меня. Излив сладкий огонь, накопленный в девичьих каютах, я избавлялся от него на каких-нибудь полтора часа.
Так было неделю подряд, и я привык. Мне казалось, что баланс установился, и я обуздал свою похоть. И надо же! — именно в тот момент, когда мне казалось, что все вошло в правильную колею, — именно тогда…
Уже и команда привыкла к девочкам; уже и уверенность, что я набрал себе гарем (увы, раньше на борту «Леди Макбет» бывали дамы совсем иного рода), испарилась окончательно, и члены экипажа — боцман, штурман, матросы, кок — щеголяли остроумием перед нежными армяночками, пунцовыми от смеха (я все добросовестно переводил)… Чисто вымытые, распакованные из хиджабов, переодетые в европейские платья, закупленные в Константинополе, причесанные лично мной, девочки были так восхитительны, что на яхте воцарилась полустыдливая атмосфера всеобщего умиления. Девочки старались «отслужить» свое плаванье, как могли: убирали и мыли яхту, орудовали на кухне, удивляя нас изысками армянской и турецкой кухни…
И именно тогда случился казус, который и привел к тому, что было потом.
***
Это было уже под конец нашего плаванья, когда мы шли вдоль берегов Франции. Однажды, когда я сидел у девочек, Гаянэ-Кудряшка и Каринэ расшалились, и Каринэ решила спастись от Гаянэ у меня на коленях.
Я уже давно понял, что причислен девочками к тому же рангу родства, что и родители и родные братья, перед которыми стыдно разве только обнажаться и справлять нужду, а все остальное совершенно нормально и допустимо. Хохочащая Каринэ уткнулась мне в шею, бодая меня тугими грудками, и крепко обхватила меня, а Гаянэ пыталась стащить ее прочь. И у той, и у другой нашлись союзники; образовалась девичья куча-мала, под которой был погребен я.
Я задыхался от смеха вместе со всеми, но… Разгоряченные тела, висящие на мне, вдруг одурманили меня, и я почувствовал, что мои яйца набухают, как весенняя почка. В голове у меня помутилось. Я понял: еще немного, и я не выдержу — схвачу ближайшую фигурку, повалю при всех, задеру ей юбку…
Сбросив опешивших девочек, я вскочил и выбежал прочь. Ворвавшись к себе в каюту, я защелкнул замок, лихорадочно расстегнул брюки, добыл свой отросток, набухший медовой сладостью…
Дверь дергали девочки. Я не отвечал, лежа на кушетке; потом крикнул:
— Девочки, мне что-то нехорошо. Я полежу…
Когда я вернулся к ним, меня засыпали расспросами. Я отнекивался и отшучивался. Кажется, никто ничего не понял. Кроме… Интересно, почему у Гоар такой взгляд?
На следующий день все повторилось. Перед визитом к девочкам я уделил внимание себе, и мои яйца болтались бесчувственно, как у старика. Но — стоило нежным рукам обвить мою шею, и горячим губам прикоснуться ко мне… к тому же утро было чудесным, девочки расшалились, как никогда, и решили затискать меня до полоумия. Они повалили меня на кровать, залезли на меня, щипали, щекотали, захлебываясь смехом… а я не мог призвать их к порядку, помня, какое горе они пережили. Семь горячих, гибких тел терлись об меня, дразня чертей, живущих во мне — и вот уже отросток торчал пикой, готовый прорвать брюки…
— Ой! А что это торчит? — Шушик наткнулась рукой на него, вогнав в меня разряд сладкого тока. — Что у тебя тут спрятано? — Она ощупывала меня, а я корчился от ее прикосновений.
— Шушик! Оставь сейчас же! Ну что же ты… — крикнула Гоар, бросилась к ней и стала оттаскивать ее от меня. Шушик упиралась, рука ее мяла мне брюки — и вот…
— ААААААХ! — из меня вырвался звериный хрип. В яйцах заплясали тысячи цветных радуг, и я скорчился червем, умирая от блаженства и от близости гибких тел.