Он был титулярный советник,
Она — генеральская дочь;
Он робко в любви объяснился,
Она прогнала его прочь.
Пошел титулярный советник
И пьянствовал с горя всю ночь.
И в винном тумане носилась
Пред ним генеральская дочь!
Проходят века, а эта история повторяется вновь и вновь, как по кругу. Случилась она и в нашем универе – с некоторыми вариациями, внесшими в нее приятное разнообразие.
Он был преподом, относительно молодым — лет 30 с лишним — тихоголосым, скованным, застегнутым на все пуговицы. Его шпыняли все, кому не лень, от ректора до технички, а он молчал или говорил «хорошо». Когда-то, еще в бытность лаборантом, он прикормил собаку и защищал ее от всех и вся, но потом Тензора отравили мышьяком, и с тех пор его хозяин был тише воды, ниже травы.
Он носил очки и ходил, как на протезах. Студенты его любили: с ним было интересно и вольготно. Он никого не притеснял, и на его парах обычно тусовались немногочисленные ботаны, а он своим глухим, гнусавым голосом распевал им формулы. Вслед ему всегда улыбались — кто насмешливо, кто сочувственно. Даже имя у него было подходящее: Василий Иваныч Головастиков.
Ее звали странно — Ляна. Никто не знал, откуда взялось это имя, и она тоже не знала. Было в нем что-то дразнящее, влажное, как ветер с моря. Она закончила универ и осталась работать — не по профессии, конечно, а «по бумажкам», в одной из контор, где выдают справки и ставят печати.
Ей было двадцать два года. Незаметно, за кадром она расцвела из девочки в женщину, о которой если и говорить, то только охами и подмигиванием.
Ее оленьи глаза смотрели на всех нежно-насмешливо, как на детей. Кожа у нее была ровно-матовой, как ванильный крем, а губы всегда улыбались, но не явно, а про себя, будто Ляна знала о людях что-то забавное и умилялась. Спину ее полностью, от плеча до плеча и до талии, окутывала пепельно-рыжая грива, в которой было «больше воздуха и пуха, чем твердого вещества», как высказался один местный остряк.
Всякий раз, когда Ляна вставала из-за стола, наклонялась за упавшей справкой или просто поправляла волосы — на нее смотрели, не отрываясь, все, кто был рядом. Она появлялась на работе в строгих костюмах, но была так чувственна, что казалась голой, даже если была укутана по самую шею. В ее чувственности было прямо-таки что-то неприличное – будто Ляна и в самом деле прогуливалась голышом из приемной в бухгалтерию. Иногда она позволяла себе легкое хулиганство вроде бабочки, нарисованной на щеке, макияжа в стиле fairy* или цветка в волосах, — такие вещи били наповал, вызывая умиление и дикую атаку гормонов.
_______________________
*Когда вокруг глаз рисуются узоры, как на венецианской маске. — прим. авт.
Близких друзей у нее не было, кроме котенка Кузьки, который прижился под ее столом (это было нельзя, но Ляночке негласно разрешали). Конечно, за ней ухлестывали все местные мачо. Взгляд ее и улыбка драли кровь не хуже звериных когтей, и в канцелярии всегда было полно народу. Сам ректор заявлялся туда по три раза на дню, чтобы непременно потрепать Ляночку за какую-нибудь часть ее тела — за плечо (поближе к груди) или за талию (поближе к бедру).
К великому горю своих поклонников, Ляна вела себя прилично до отвращения. Она улыбалась им своей улыбкой, полусерьезной-полунасмешливой, глядя на них, как на младенцев. Стоило ей заговорить, и мачо превращался в карапуза, а ректор в капризного малыша, которому (так и быть) дают потрогать цяцю.
С горя мальчики из соседней конторы провертели дыру в стене, и иногда им удавалось подсмотреть, как Ляночка меняет чулки, оголяя персиковые ножки и бедра в кружевных трусиках, или как она расчесывается, окутываясь своей медовой гривой, как коконом.
Головастиков был смертно влюблен в нее. Об этом знали все — от студентов до охраны. Все свободное время он бродил вокруг Ляниной конторы, заявляясь туда время от времени с видом виноватого пса. Конторские тети Дуси просили его не мешать, пересмеиваясь между собой. Головастиков топтался на месте, извинялся — и уходил, чтобы прийти снова.
Это была самая смешная любовь на свете. Ляну дразнили — «твой рыцарь пришел» — а она улыбалась, как всем и всегда. Иногда Головастиков выгадывал время, когда она выходила, и ставил ей на стол букет, умоляя теть Дусь не выдавать его. Тети Дуси дружно кивали, уверяя его, что они ни за что не скажут, кто принес букет, и Ляна никогда не узнает, кто же ее тайный поклонник.
***
Однажды природа оглушила горожан сказочной погодой.
Была золотая осень, сухая и теплая; температура поднялась до +22, и народ валом валил на улицы, стараясь урвать все от нежданной благодати. Яркое, густо-синее небо висело над городом, как шатер цирка, и его откровенная синева казалась неприличной, как Ляна среди справок и досье.
Солнце зажгло всю листву желтым металлом. По улицам носился терпкий запах дыма, щекоча нагретые нервы; было весело и пьяно, как весной, только с особым, горьковатым осенним привкусом. Работать было невозможно.
К счастью для универа, был выходной. Конторские работники приползли на работу добровольно-принудительно, чтобы доделать какие-то свои долги; пришла и Ляна — взволнованная, пьяная воздухом и солнцем, с рисунком на щечке, с цветком в волосах, в облегающем пиджаке и в джинсах. Рот ее был полуоткрыт, во влажных глазах светилась сумасшедшинка.
Потолкавшись в конторе, она вышла на воздух. Вокруг тут же забурлили мужские водовороты — и Ляна впервые позволила утащить себя на прогулку.
Рядом с универом был огромный парк. Октябрь превратил его в ювелирную выставку, сверкавшую всеми оттенками золота и меди. Багряное буйство тянуло в себя, как магнит, и Ляна с ухажерами отправилась туда, к бесстыдному карнавалу осени. За ней увязался хвост: сзади, как преданный пес, брел Головастиков, никем не приглашенный и не замеченный.
Он пришел специально ради нее. Увидав мужской ажиотаж — спрятался за угол, и когда компания направились к парку, ноги сами понесли его следом. Он шел метрах в пятидесяти, готовый шмыгнуть в кусты, как зверь; со всех сторон кричало и полыхало буйное золото, и он жадно смотрел вокруг и на танцующую фигурку Ляны, стараясь приберечь себе хоть часть этой красоты.
Хохочущая компания вскоре свернула, и он свернул вслед за ней. Парк густел, переходя в овраг, залитый струями золотого света. Головастикову слышались обрывки диалога: вначале «носился, блин, со своей псиной», и затем Лянин дрожащий голос «как? отравили?..» Он понял, что речь идет о нем, и замедлил шаг. Расстояние увеличилось, он перестал разбирать слова, и только по интонациям понимал, что парни как будто склоняют к чему-то Ляну, а она вроде бы отказывается, со смехом мотая гривой.
Вскоре они вышли к открытой полянке, небольшой и горящей от солнца. Испугавшись, что его заметут, Головастиков нырнул в кусты. Стараясь не шуршать, он подобрался к краю — и увидел полуголую Ляну, стоящую в снопе солнечных лучей.
На ней были только черные джинсы, черные туфли и черный бюстгальтер, приподнявший ее матовые груди, как шарики мороженого. Ей что-то говорили, а Ляна светилась улыбкой, сумасшедшей и ослепительной, как луч, в котором она стояла, и мотала головой. «…На твою камеру» — услышал Головастиков. Снова мотнув головой, Ляна засмеялась, вывернулась, подставившись солнцу, и скинула туфли, утопив их в листьях. Глаза ее искрили сумасшедшинкой. Отвернувшись вполоборота, она взялась за бюстгальтер, расстегнула его — и потянула с себя, скрестив локти.
Это вышло у нее волнительно до дрожи, и Головастиков искусал себе все губы. Оголив бархатную спинку, Ляна несколько раз повернулась перед камерой, держась скрещенными руками за плечи и улыбаясь пьяной улыбкой; постепенно, поддаваясь уговорам, она отпускала руки, пока не выгнулась навстречу солнцу и не раскрыла свои груди во всей их красе.
Парни засвистели и загикали. Ляна стояла босиком в золотой листве, купаясь в солнце и в мужском восторге. Соски ее выпирали большими бутонами, упругими и набухшими, как почки «сумасшедших» каштанов, которые решили, что на дворе весна. Роскошная ее грива, разметавшись по плечам, мерцала густой медью в тон осени.
Груди у Ляны были большие, тугие, как мячи, и горделиво целились вверх и в стороны. Даже если бы Ляна была полностью голой – она не могла выглядеть сексуальней, чем сейчас, в черных джинсах со стразами, с босыми ступнями и контуром тела, натянутого, как тетива. Жмурясь от солнца, Ляна позировала перед камерой, выпячивая тугую грудь кверху, к свету. Один из парней достал маркер и подошел к ней; Ляна ойкнула, вывернулась, но тут же подставилась ему — и тот стал рисовать на ней замысловатый узор.
Головастиков скрипел зубами, глядя, как ключица, грудь, а затем и шея, и спина Ляны покрываются черным плетением. Обрисовав ее и обфоткав со всех сторон, парни снова призывно загудели. Ляна отказывалась, закрыв лицо руками. Один из ухажеров подошел к ней, обнял ее за плечи, взялся за пуговицу джинсов и расстегнул ее.
Ляна с визгом и смехом оттолкнула его, и тот свалился в листву, — но двое других подошли к ней, обхватили ее руками, заелозили по ней — по бокам, по груди, по животу, крепко удерживая ее и стягивая джинсы вниз…
Головастиков сидел, подобравшись, как собака в засаде. Вдруг Ляна вскрикнула.
Ее крик тут же утонул в смехе, ноющем, как плач, — но Головастиков уже выскочил зверем из берлоги, весь в листьях, и закричал:
— Она же не хочет! Вы же видите, она не хочет! Оставьте ее в покое!
Эффект его появления был оглушительным: ухажеры отпрыгнули от Ляны, как от тигра, а сама Ляна взвизгнула, прикрыв груди. Расстегнутые джинсы сползли с нее, открыв кружево трусов.
Опомнившись, парни перешли в наступление:
— Ууу, Васильиваныч! Начальство из кустов! А где Петька? Вы хотите принять зачет? А по какой паре? А вас возбуждают женщины?
Растерянная Ляна всхлипывала от смеха, трясшего ее по инерции. Головастиков и сам растерялся; он хотел что-то сказать, но сник и ссутулился.
Ляна стала одеваться. Парни меж тем раззадорились; один из них подошел к Ляне и обнял за ее голые плечи:
— Лянусик не хочет одеваться, правда? Лянусик хочет наоборот, Лянусик хочет раздеваться, — и вновь потянул с нее джинсы.
— Не надо, — попросила Ляна.
— Оставьте ее, — вдруг твердо и глухо сказал Головастиков, подойдя к ним вплотную.
Никто никогда не слышал от него таких интонаций.