Он опять рисовал, не обращая на Анну внимания. Кисть двигалась по холсту также плавно, как несколько дней назад его язык — вдоль её тела, также задерживалась на одном месте, по только ему понятной причине, и также почти равнодушно уходила прочь, исследуя новые пространства.
Он вообще был равнодушным ко всему, даже к своим картинам, которые он, казалось, не рисовал, а срисовывал с невидимого образца. Если бы она его не спросила несколько лет назад, он может никогда и не сказал бы, что любит её. Почему-то Анна поверила ему, хотя это вытянутое признание было так же странно и неясно, как и всё, что он делал с ней.
Как сестра здравствующей королевы Анастасии, Анна могла бы приказывать ему, заставлять его с полным на то правом; но входя в самый лес, в глубине которого стоял дом Леона, она как будто впадала в оцепенение, как осенняя муха. Зачарованная, она каждый раз приходила сюда, боясь не застать его здесь, боясь, что он откажет, что прекратит их ужасные, мучительные, странные сношения. И каждый раз одно и то же.
Он редко улыбался при встрече. Если это и случалось, то скорее всего он был успешен в своих художествах, нежели рад её приходу. Он молча открывал дверь и пропускал её внутрь. Она садилась прямо напротив мольберта, он довершал какие-то ему одному видные черты на картине и шёл помогать ей раздеваться. Первые несколько раз Анна была в ужасе: все придворные развратники, все её наперсницы рассказывали, что мужчина должен делать это быстро, ненасытно, не снимая зачастую ничего из одежды дамы, кроме самого необходимого. Леон раздевал её донага и медленно.
Ужас собственной наготы сменялся унижением голого перед одетым человеком: чтобы не отрываться от работы над картиной, Леон редко раздевался сам. То, что он делал потом, Анна не решалась рассказывать даже самой своей доверенной горничной. Это не походило ни на один из тех пошлых рассказов, что она успела услышать за те семь лет, прошедшие со времени её официального выхода в свет. Царствующая сестра не особенно искала ей мужа: будучи молодой вдовой без детей, она охотно смотрела сквозь пальцы на все причуды Анны, видя в ней первую претендентку на престол. Тем более, если Анна выйдет замуж и у неё будет сын. Разумеется, Анастасия не могла допустить и того, чтобы её сестра была позором королевского дома, поэтому некоторые отлучки Анны, без свиты и должной помпы, обставлялись так незаметно и искусно, что о них знали только два-три человека, и то под страхом смертной казни.
А Леону это было как будто безразлично. Выслушав все эти хитрости от Анны однажды, он как-то повёл себя так, что ей не хотелось больше посвящать его в эти дрязги. Хотя ей показалось тогда, что он будто бы одобрительно посмотрел на неё. Но на его лице так мало отражалось эмоций, что вскоре Анна стала думать, что ему действительно нет дела.
Было ли ему дело до неё? Наверное, было. Иначе он не стал бы пускать её в дом. Вообще это звучало ужасно! Лесник, художник, безродный бродяга! Не пускать в дом Анну?… Но он мог себе это позволить, и случись так, она бы ушла восвояси от закрытой двери. Наверное, ему было дело ещё потому, что не может же мужчина из чистой любви к искусству целовать её тело по нескольку часов кряду…
Его движения внушали в Анну страх. Они обращался с ней будто бы бережно и нежно, но в этой бережливости сквозило что-то от обращения с хрупкой дорогой вазой, которую коллекционер берёт с полки, чтобы оказать ей честь, обтерев самолично пыль. Анна чувствовала себя не вазой, но фарфоровой куклой, глупой и бездушной. А когда он принимался зашнуровывать корсет, ей вспоминалась праздничная утка, нашпигованная черносливом, которую кухарка как-то раз на её глазах зашивала большой иглой. Но утка была мёртвая, а Анне было больно.
В этот раз всё было точно так же. После ужасающе медленного раздевания, после приступа целомудренного стыда своего тела, Анна закрыла глаза и опустилась на постель. Леон сел рядом. Она чувствовала, как он разглядывает её тело, как будто запоминает, и не хотела видеть, как он разглядывает, и закрывала глаза так сильно, почти до боли, что начинала кружиться голова. От этого пространство менялось; она не чувствовала более ни кровати, ни стен. Границы задавал только этот тяжёлый взгляд коллекционера, ценителя, хозяина фарфоровой куклы.
Лёгкое прикосновение, как будто на живот посадили не бабочку, но зелёную гусеницу. От отвращения — к себе, к происходящему — Анну начинало мутить. Ладонь скользнула куда-то по правому бедру и исчезла. Глаза закрыты. Пространства нет. Она ждала и боялась самого ожидания.
Руки Леона двигались по телу Анны. Холодные, равнодушные, они каким-то образом неумолимо придавливали к кровати. Вот он провёл несколько линий пальцами по животу, деля её тело на верх и низ. Вот исследовал изгиб талии, дотронулся до рёбер, под самой грудью, а затем до обеих ключиц, и Анна выдохнула резко, со стоном, как будто кто-то сел ей на грудь.
Движения прекратились. Леон часто так останавливался в самом начале действа, и Анна подсмотрела, как он оглядывает её, так же как оглядывал свои картины, отходя на несколько шагов. В такие моменты он мог поправить ей прядь тёмных густых волос, или отставить руку от тела, или согнуть в колене ногу.
На этот раз он сплёл её руки над головой и немного повернул голову, и опять посмотрел издали. Анна чувствовала, что сейчас он подойдёт, чтобы уже не оставлять её в покое несколько часов. Когда она решилась открыть глаза, Леон уже сидел у неё в ногах. Обеими руками он начал ласкать её ноги с внутренней стороны, почти касаясь волос её промежности. На ногах выписывались загадочные симметричные узоры, проходили линии, которые жгли Анну, но не позволяли менять положения тела.
Было видно, что Леон искренне увлекался этими узорами. Он не смотрел на лицо, не смотрел туда, где сходились розовым треугольником ноги; он всего лишь водил пальцами по её коленям, однако уже скоро Анна почувствовала, что прикосновения разливаются и по животу, и по груди, и по шее, и по лицу. Ей никогда не удавалось поймать тот момент, когда от ног или рук Леон переходил выше. Колдовством, что ли, каким-то он пользовался, чтобы туманить её ощущения? Но вот и по губам провёл, и ничего нельзя поделать, ни шевельнуться, ни возразить… А движения, размеренно-медленные, точные, следовали по неведомым линиям тела, заставляя дышать чаще, отрывистей…
Вот дотронулся до груди. Анна замерла. Она знала уже, что грудь — это переходная точка, тактовая черта с рефреном, после которого полагается начинать ту же партию, только с другими инструментами.
Первое прикосновение языка означило линию коленей. «Только не вниз, только не вниз, « — с ужасом думала она, вспоминая те два раза, что он ласкал языком и руками её пальчики на ногах. Это было так неожиданно, так жутко, как будто он не любил её, а собирался сожрать, просто притаился перед тем, как достать нож. Анна знала, что при дворе как-то водился такой обожатель женских ножек, но его будуарная слава пугала дам, и вскоре его стали сторониться, а затем и вовсе устранили из круга дон-жуанов. Анна никогда не думала, что это может произойти с ней. Первый раз, когда он просунул свой язык между её пальчиков, она так сильно вздрогнула и пыталась отнять ногу у Леона, что он даже остановился и недоумённо поднял голову. Он искренне не понимал, почему правила нарушены, и ему приходится отвлекаться. Тогда Анне стало даже страшно, и ей пришлось отступить, чтобы он в течение самого длинного в жизни получаса исследовал обе её стопы своим языком. Каждый пальчик, малейший промежуток меж ними он облизывал, целовал, расправлял руками, рисовал те же неведомые линии пальцами и закреплял их языком. Анна закрывала глаза; он отводил её руки от лица и опять принимался ласкать её пальчики. Это сводило с ума; до холодного пота Анна боялась этих странных ласк.
Но на этот раз миновало. Язык от колена начертил прямую линию прямо до верха бедра. Затем Леон медленно отвёл своей фарфоровой кукле ногу в сторону, затем другую, как возможно широко раскинув их по постели. Анна снова почувствовала холод наготы, стыд распахнутого на осмотр тела. Так было уже не раз, и всякий раз она надеялась на какую-то пощаду. Слёзы выступали у неё на глазах, и он постоянно слизывал их, оставляя как бы в утешение еле заметный поцелуй на висках и в волосах. А затем снова возвращался туда, вниз, и всё время облизывал около половых губ, никогда не касаясь их, доводя через полчаса Анну до следующих слёз — отчаяния… За то, чтобы Леон прикоснулся языком к её губкам, чтобы поцеловал её там так же страстно, как делал это внутри бёдер, Анна готова была остаться у него навечно и забыть и двор, и возможный трон. Она много слышала про удовольствие, которое доставляют женщине таким образом; внутренне стыдясь себя, она невыносимо желала, чтобы Леон целовал её, щекотал девственную маленькую дырочку и горящий огнём бугорок сверху. Этого не происходило. Язык облизывал абсолютно всё около, и лишь однажды Анна увидела, как во взгляде Леона промелькнуло какое-то смутное желание, когда он слизывал с простыни её вытекшую влагу и почти касался набухших, алых от страсти губок…
Язык был его главным орудием познания тела. Казалось, ему не хватало глаз; требовалось ещё почувствовать вкус каждой точки на её теле, часто влажном больше от страха, чем от его поцелуев.
Сегодня Леон закончил очередную картину. Она была повёрнута от кровати, как будто уже живой и лишний свидетель. И потому, что работа была завершена, Леон разделся и сам. Еле дыша, всё ещё с широко раскинутыми ногами, с невыносимым жаром по всему телу, Анна смотрела, как мужчина обнажает перед ней своё тело, так же медленно, обстоятельно, постепенно показывая свою наготу. С одной стороны это успокаивало: он тоже был без одежды, а потому на равных с ней, но одновременно это и пугало ещё больше. Не то чтобы Анна так боялась потерять девственность: за пять лет их свиданий этого не произошло, а значит на то были веские причины; она боялась именно того, что он не хочет обладать её телом как это делают мужчины обычно. У неё не складывалось в голове его мировоззрение, и это непонимание перерастало в самые дикие предположения.
Он не казался ненормальным. Но он уже пять лет ласкал языком её тело и ни разу не дотронулся до той дырочки, к которой, по рассказам её подружек, стремились обычно все кавалеры сразу же, как распустят корсет. Поэтому все подруги Анны думали, что она уже давно не девственница с этими своими странными отлучками, а Анна просто не могла им рассказать, что из дворца в лес её влечёт мужчина, который в течение нескольких часов облизывает и гладит её тело. Всё тело, кроме ноющих, разбухших, напрочь мокрых губок между ног.
Что из этих ласк было хуже и мучительней — она не могла решить. Хуже было всё. Но окончание картины означало только одно: вот сейчас он, раздетый, двинется к ней, ляжет, затем аккуратно просунет свой стоящий огромный член ей под ягодицы и наградит долгожданным поцелуем, от которого в первый раз (через год отношений) Анна потеряла сознание, а в другой — зашлась в таком оргазме, что прокусила Леону губу до крови.
Картина была завершена, и Леон лежал на Анне, обнимая рукой за талию, прижимая дрожащее от страсти тело к своему. Другая рука что-то невыносимое делала с грудью Анны: то гладила, то сдавливала соски, но это было так мелко по сравнению с тем, что под её ягодицами пульсировал его член!… Когда Леон двигался, член тёрся в её складочке; огромный, он легко добирался почти до спины, и эти еле заметные движения были как нож. Ей хотелось кричать. Он разрешил обнять себя, и она прижималась к нему, подавая вверх бёдрами, призывая его почувствовать жар плоти.
«Он никогда не сделает со мной этого, — думала Анна. — Я скорее сойду с ума. Я не понимаю, почему он так поступает со мной».
Он умел находить на её теле сразу несколько чувственных точек, и ласкал их со знаниями дотошного врача. Ощущая одновременно во рту его язык, одну руку на соске, другую внизу спины и чуть ниже — его член, Анна уже не могла сдерживаться. Она стонала, умоляла, иногда даже со слезами, разрешить чем-нибудь эту пытку, но Леон как будто не слышал.
Это продолжалось почти час. Он целовал её губы и шею, царапал зубами соски, выкручивал их руками всё сильнее, но как будто не ради своего удовольствия, а ради какого-то художественного эксперимента… На простыни между их ног растекалось огромное пятно: её девственная дырочка истекала нещадно. Близость огромного члена Леона обещала Анне несбыточное удовольствие быть насаженной, растерзанной, окровавленной, любой ценой заполненной. Ей казалось, что она вся только и есть — эта ноющая пустота, влажная, зовущая, трепещущая. Член тёр ей между ягодиц. Она пыталась захватить его, вырваться и самой впустить его между мокрых губок, но Леон был силён, и ей никогда не удавалось приблизиться к желаемому. На этот раз ей даже в голову пришла дикая мысль поймать его член не губками, а другой, ещё меньшей дырочкой между ягодиц. Но сколь страшно было сопоставить размеры Леона с крохотной звёздочкой в попке Анны, столь страстно ей хотелось хоть как-нибудь разрешить этот кошмар в свою пользу.