Бардак

Бардак

— Смотри! Вон туда смотри! — горячо лепечет мне в ухо Леха и толкает в бок локтем. — Глаза у меня лезут на лоб. Я прижимаю плотнее к себе автомат и впиваюсь до боли пальцами в железо, когда она проходит мимо нас. Женщина! Распущенные по плечам волосы, расстегнутый плащ, под которым разорванное платье едва прикрывает сползающий чулок: Но внимание привлекает не это, а — сверток, который она прижимает к обнаженной груди окровавленными руками.

Кажется, у меня начинают заходить шарики за ролики.

— Подождите… — кричу я и зачем-то протягиваю руку. — Она скользит по мне невидящим взглядом и шарахается в сторону, ступая босыми ногами по асфальту, усыпанному осколками стекла и битого кирпича, израненному гусеницами танков и испачканному тяжелыми сапогами.

Женщина что-то говорит, губы шевелятся, но слов не слышно. А мой взгляд упорно держится на свертке. «Господи, это же ребенок!» — делаю я для себя открытие. К горлу подкатывается комок. Хочется упасть на четвереньки и вывернуть наружу все свое нутро. У ребенка наполовину размозжена голова. Кровь и мозги уже застыли, подсушенные временем:

Что я вынесу из армии, из этой войны? Что даст мне все это? Что? Бардак. Кругом — бардак. Зло, хамство, ханжество, мат, тупость, безделье. А еще эта война. Очередная гражданская война, с мягких названием «межнациональный конфликт». И мы здесь в качестве «золотой середины». Вокруг стреляют, жгут дома, грабят, насилуют: А мы шарахаемся между воюющими, то и дело принимая на себя ненавидящие взгляды толпы, оскорбления, нападения, пули:

Кажется уже никогда не выветрится из хэбэ запах горелого и разлагающегося человеческого мяса. Кажется навсегда исказили психику детские головы, расколотые о стены домов, трупы изнасилованных толпой женщин, с торчащими между ног бревнами и бутылками, трупы мужчин с отрезанным мужским достоинством. Кого и как потом любить? И возможно ли это?

Бардак! Кругом — бардак. И первый наш солдатский выезд на войну был бардачным.

Мы с Серегой тогда только вернулись от девчонок из самохода. Болтались по ночному городу, держались за руки, клялись в любви и нежности и, конечно, целовались. Нежно и истово. До мокроты в солдатских трусах. А в перерывах снова клялись в любви и готовности хоть завтра бежать в ЗАГС.

А «завтра» для нас взорвалось истошным воплем дежурного:

— Рота, подъем! В ружье! — Короткий, послеобеденный сон прерывается ошалелым пробуждением. Я вскакиваю со всеми и, сквозь мат, чертыханье, грохот падающих со второго яруса тел, с закрытыми глазами натягиваю хэбэ, мотаю портянки и бегу вооружаться. Противогаз хлопает по брюху, лопата — по заднице, каска болтается на полудремлющей голове. Зачем все это?

Приказ швыряет нас в «горячую точку». В «транспортнике» ужасно холодно. Мы травим анекдоты и гогочем, чтобы согреться. Эх, бабу бы сюда! Хоть посмотреть, подышать ее теплом. Но в «транспортнике» нет даже стюардесс. И вообще, кажется, бабы нам недолго заказаны.

Приземлившись, мы то и дело строимся и расходимся. Вся трава аэропорта уже вытоптана солдатскими сапогами, привалиться негде.

— Пять минут — перекур, перессык! — командует ротный, и мы с усердием, без стеснения, выставив «шланги», опорожняем мочевые пузыри на незнакомую землю. С этого начинаются все боевые действия. — Покурить так и не удается, тем более, что сигареты — только у «стариков», да счастливчиков. Мы опять куда-то бежим, путаясь ногами в черенках саперной лопаты. Какой-то солдатский хохмач изобрел этот черенок в форме огромного деревянного члена, и он, то и дело, норовит проскочить тебе в задницу:

Рассыпаемся по улицам, повзводно. И вот мы уже лицом к лицу с обезумевшей толпой. Безликая человеческая масса готова растерзать нас, растоптать вставших на ее пути. Никто не знает, что делать?

Взводный выстраивает нас цепью напротив жаждущей крови стены. Летят булыжники, бутылки с горящей смесью. Что это? Революция? Освобождение? Война? Нет, это опять — бардак.

Толпа кричит на чужом языке, размахивает незнакомыми флагами и транспарантами. Крики людей сливаются в единый вой, который отдает неприязнью в мозгу. Удары от камней саднят болью в руках, держащих щит. По нему расползаются трещины. Взвод не может сдержать нападающих и они сходятся с нами во всеобщей драке.

С воплем несется женщина. Груди смешно прыгают вверх-вниз, вправо-влево. «Не дурна собой, — успеваю отметить я мысленно. — Зажать бы в ладонях эти груди, чтоб не болтались»: Но она бьет меня кухонных ножом в солнечное сплетение. «Броник» отлично держит удар. Нож гнется, а она продолжает лупить им с остервенением и бессильной злобой. Чем я перед ней провинился? Я отпихиваю ее в сторону. Она дико визжит, и на визг ко мне бросаются рослые мужики.

— Женщину бьешь, гад? — несутся крики и по «бронику» стучат палки. — Вот теперь и во мне просыпается настоящее зло. Я отбрасываю раздолбанный щит и захожусь в рукопашном танце смерти. Как учили. Под прикладом трещат челюсти, магазин дробит переносицы, ствол царапает глаза, сапоги, отбивает мошонки.

— Сюда! На помощь! Скорей! — слышу я сквозь бой и стремительно оборачиваюсь на крик. — Толпа катает по асфальту окровавленный камуфляж. Господи, да это же Мишка! Мишка из Томска, Мишка-сибиряк! Он держится за живот и орет всего одну букву:

— А — А — А — А — А! — С его лица, груди и живота, под ударами брызжет кровь. Густая, черная кровь отлетает ошметками. В глазах — боль, боль, боль: Рядом еще кого-то из наших сбивают с ног:

— Скоты!!! Зверье!!! Чурки!!! — ору я. Нет, это уже не я кричу. Это делает тот, кто проснулся во мне и сейчас рвется наружу. Он не человек — сгусток древних диких инстинктов, гнева и страха. Это он передергивает затворную раму, нажимает на спусковой крючок и посылает пули поверх голов. Чтобы прекратить этот бардак. — Толпа откатывается, а сзади, гремя щитами, спешит группа поддержки. Строй рассыпается, чтобы пропустить их:

Нас отводят в тыл. Раненых — в санчасть. Тыл — это здание райкома оцепленное войсками и бронетехникой. Это местные жирные «коты-руководители» внутри здания, с испуганными глазами и плохо скрываемой неприязнью на лице. Это место, куда бегут от смерти и насилия жертвы этого бардака.

Женщины, дети, мужчины. За что их убивают? За другой язык? За другую веру? За другой образ мышления?

Многие прибегают голыми. Особенно женщины. Они в грязи, и в крови, и в сперме. Их насилуют толпой. Даже старух.

Две девчонки совсем юные. Волосы растрепаны и скомканы. На теле порезы и грязь. Руки прижимают разрезанные, расползающиеся груди. В глазах — тупой ужас, а ноги: Ноги белые от спермы. «Господи, да сколько же в них влили?» — думаю я, и уже не удивляюсь цинизму собственных мыслей.