…Двое стражников тащили ее на помост, залитый кровью. Гнусавый монах читал приговор. Я не слишком восприимчив к тонкостям старобаварского, но смысл слов был вполне ясен мне: «ведьма…», «сношения с дьяволом…», «четвертовать девицу Агнес…»
Четвертовать. Ум отказывался принимать то, что означало это слово: ее привяжут к доске, а затем палач отрубит ей руки, ноги и голову. Перед отрублением головы ей, бесформенному туловищу, залитому собственной кровью, предложат прочитать молитву.
Почти ребенок. Оборванная, перепачканная, бесчувственная; казалось, она не понимала, что происходит. Красота и беспомощность ее били наотмашь — черт, неужели только мне? Вокруг — грязные, морщинистые, налитые кровью лица — не лица, а рыла, хари… Когда ее затащили на помост и подтолкнули к доске, она пошатнулась и упала. Ее подхватили и стали затаскивать на доску. Обморок… Организм вытолкнул сознание прочь, оберегая его от немыслимого.
Черт. Строжайший устав всех сотрудников Связи Времен запрещает какое-либо вмешательство в события прошлого. Девочку втащили на доску, стали опутывать ремнями… Черт…
— Подождите! Вельможные господа! Подождите! Дайте сат… сут… (чертов старобаварский!) …сотворить молитву за грешный душа! Подождите!..
Это был импульс; если б я не поддался ему — не простил бы себе никогда. Я знал это. Проклятые рыла озадачились, — тем лучше.
— Один молитва! Про спасение…
Секундное замешательство — и я проскользнул к помосту. Оттуда свисала ее рука. Только бы дотянуться… только бы… есть! К черту правила, к черту Связь Времен. Я здорово рисковал, конечно; но мне было плевать.
Замешательство прошло: я увидел движение ко мне, — но рожи опоздали: холодная ладонь была в моей ладони, а другой рукой я уже нащупал за пазухой траспортер. Ткнул кнопку, и — рраз!
Стражники, алебарды, помост, грязная толпа, свинцовый свет — все выключилось и погасло; замерцали привычные зеленые искры, завертелись-закрутились вихри пустоты, из которой вдруг воздвиглось пространство, стены и пол… Я был в своей квартире. В моей руке была холодная ладонь.
***
Да уж, теперь ни у кого не будет сомнения в том, что бедная девочка сношалась с дьяволом, который лично явился спасти ее. Как благородно с его стороны… Плевать. На всех плевать. Только бы обморок, а не сердечный приступ…
Нет, дышит, бледная только: обморок, типичный обморок. Черт, вместе с ней приволоклась огромная, залитая кровью доска, к которой ее уже успели привязать. Нашатырь, где нашатырь? или нет: очухается связанная, в мерзости в этой, — нет уж. Вначале, первым делом — освободить девочку… где нож? Был же на поясе… вот он, поганец. Рраз, и рраз… и тряпки эти поганые с нее долой! На ней было оборванное домотканное платье, когда-то красивое, наверно — черно-белое, со шнуровкой, декольте до сосков почти, полная грудь ее вся наружу…
А воняет-то как, твою мать! То ли платье, то ли доска, то ли все вместе, — да и девочка мылась в последний раз, наверно, когда крестили ее. Такие уж обычаи у пятнадцатого века, ничего не попишешь: брезгливому туда лучше не соваться. Так. Елки-палки, как в говне порылся. А ну-ка, давай сюда, красавица, сползай с этой кучи говна… иди на ручки… Легкая, как пушинка, — сколько ж они ее голодом морили? Кучу к чертовой матери отправлю, но это потом все, сейчас — к свету ее, к окну, и — нашатырь.
Вроде опасности нет, обморок ее от силы пять минут длится (не считая шести веков) — но спешу, как бешеный. Тут же по ходу дела ванну ставлю набираться, горячую — отпарить девицу Агнес, как очнется. Если очнется… Ерунда: обморок — плевое дело.
Итак, вот нашатырь, вот платок — поехали!.. Вздохнула, пошевелилась… есть! Ффух!
Открыла глаза, взглянула на меня, — личико вытянулось, вся — один сплошной вопрос и удивление.
Только сейчас я осознал, что передо мной — живая девушка. Совершенно голая. Красивая. Сказочно красивая, — как было только тогда, в прошлом. Несмотря на грязь, синяки, кровоподтеки между ног (стражники, видно, ебли ее, как суку последнюю… уроды, поубивал бы!). Малышка совсем: по лицу так не больше шестнадцати, но тело спелое, персик, и груди большущие, тугие — огого!
Девочка — как раз того удивительного типа, что у Гольнбейна, ван Эйка, Рембрандта и других стариков: ангельское личико, нежное, в веснушках, голубые, даже сиреневые какие-то глаза, реснички веером, золотой каскад волос до попы — хоть и слиплись, свалялись, и не мыла она их, наверно, целую вечность, но все равно проступал и мерцал цвет густого золота… Соски большие, и груди сочные, полные, будто и не сочетаются даже с личиком — ну совершенно детским. И вот такое вот чудо хотели превратить в груду дымящейся человечины…
Глаза у чуда распахивались тем временем все шире и шире. Я не знал, как она отреагирует на увиденное — все-таки не каждый день ей, девице Агнес из средневековой Баварии, случалось бывать в московской квартире конца XXI века, — и ждал любой реакции.
Больше всего я боялся второго обморока. Но того, что последовало, я ожидал меньше всего.
Мы были у окна. Яркие солнечные лучи наполняли комнату, просвечивая сквозь кружевные занавески; светло-голубые стены и потолок пестрели солнечными зайчиками, мерцающими, как блики на воде. В цветных хрусталиках люстры отражались веселые огоньки. Позади светился неоновый «дневной свет», включенный мной в коридоре.
Агнес моя водила глазами, распахнутыми на пол-лица, по всему этому — по мне, по обоям, по кружевам; прислушивалась к шуму воды в ванной. Вдруг она повела носом, как лисичка, — я вспомнил, что в комнате включен ароматизатор-лаванда (обоняние привыкло к нему); на лице ее появилась и задрожала недоверчивая улыбка, готовая расцвести или сникнуть. Она спросила:
— Парадиз?..
Голосок у нее был слабый — почти не слушался ее.
Я не понял вначале, что это значит, и на всякий случай кивнул:
— Парадиз, парадиз. — И говорю ей по-старобаварски: — Здравствуй, Агнес.
Она вдруг ахнула, встрепенулась, улыбка ее расцвела в нечто ослепительное, — и засмеялась звонко, как ребенок. Не спятила ли, тревожно подумал я, а она вдруг вскочила — откуда только силы взялись, — и, прежде чем я успел опомниться, повисла у меня на шее.
Она шептала мне «здравствуй», и прижималась ко мне, и терлась об меня, и целовала меня, и смеялась с таким счастьем, какое, пожалуй, в последние столетия уже и не встречалось.
Хоть и неумытая она была, мурзилка, — меня этот порыв ее, скажу честно, оглушил. Судите сами: вот такое вот дите, собственноручно тобой спасенное от того, о чем и мозги не поворачиваются думать — лезет вот так к тебе, липнет, целует… К тому же — совершенно голое, грудастое, нежное такое…
А она вдруг будто вспомнила что-то — соскочила с меня, покачнулась (ноги все-таки не держали ее), посмотрела виновато — и начала что-то говорить. Голосок сиплый, не слушается, но — нежный-нежный, как колокольчик. Прислушался — латынь. Только странная какая-то, неправильная. Батюшки, да ведь она молитву читает, вдруг понял я. Единственную, небось, какую знает.
И вдруг меня осенило: «парадиз» — да это ведь рай! Так вот что надумало бедное дите!
И тут же в подтверждение моих слов она спросила:
— А где Бог?
Произношение дикое какое-то, — но я все равно понял. И что изволите ей говорить? Я сказал правду:
— Бог там, — и показал наверх. — А мы сейчас пойдем купаться. И кушать.
У меня это прозвучало как-то чересчур внушительно. Агнес сияла, восторженно глядя на меня, хоть и шаталась от усталости.
— А как это: купаться? — спросила она.
***
Мы сидели в ванне, в ароматной пене: я — сзади, Агнес — облокотившись мне на грудь. Она доверчиво льнула ко мне, и в груди у меня пронзительно щемило. Хуище мое колом упиралось в ее попку, но я старался об этом не думать.
В хлопьях пены плавали утонувшие блохи пятнадцатого века, обильно уснащавшие ее тело. Я месил шампунь в ее роскошной золотой гриве (намокнув, она стала медной), и Агнес блаженно скулила. Кажется, она никогда не испытывала таких наслаждений: горячая ванна, нежная, обволакивающая пена, струйки воды по коже — все это вполне совпало в ее представлении с райским блаженством.
Ее розовая головка была похожа на новогоднего пупсика в хлопьях ваты. Мне страшно хотелось приласкать ее как можно нежнее, и я обнимал ее за грудки, сгребал их в охапку и целовал девочку в мыльную шейку и в ушки, растравляя свое желание (и без того дикое), а она нежно жалась ко мне.
Она была, как пьяная: ужас, голод, усталость, и затем — радость, сытость, горячая вода доконали ее. Она все время смеялась, бессвязно бормотала что-то (половины я не понимал), порой плюхалась и нервно ласкалась ко мне, выливая половину воды на пол.
Только что покормил ее: две тарелки плова с мясом врубила, да фруктов еще, да соку яблочного; довольная! Аж плакала — так вкусно ей. Прямо в ванной лопала, сидя в пене.
Разобравшись с гривой, переключился на ее тело: мылил губкой каждую клеточку, растирая до красноты, и сам чуть не плакал, думая о том, какое чудо я спас. Она перед мытьем осмотрела себя, удивленно так, и говорит: руки-ноги на месте. И голова. Значит, знала…
Удивилась только, что голая. А я гоню фуфло: Адам и Ева были голые, вот и ты тоже. Спекулирую райской легендой. А что делать? Даже не представляю, что ей потом говорить. Пока работает на 100 процентов: у нее — безграничная вера в то, что она попала в вечное блаженство, и — соответственное доверие ко мне. Пока это мне на руку, а там посмотрим, что с этим делать.
Усадил ее на пластмассовый стульчик посреди ванны — мыть многострадальную пизденку ее. Что она многострадальная — видно невооруженным глазом; причем, судя по следам кровоподтеков, разъебали ее с недельку назад, не больше. Сколько же хуев побывало в ней? Нет ли там эмбриончика? Тест сделать надо бы… Черт, вернусь — убью их! Спокойно, спокойно, дружище.
…А нравится ей, а подставляется как! Скользкой нежной губкой — в складочках, и внутри, и по клитору, и в попке… уууух, как нравится! Улыбается, смеется девочка — и еще шире ножки распахивает. Полное доверие ко мне. Вначале жалась чуть-чуть, все-таки немыслимое дело — развести ноги, распахнуть срамоту, подставить чьим-то рукам; но очень быстро вспомнила, что в раю — можно, тут — все правильно, все хорошо… Складочек этих, кроме меня да поганых солдатских хуев, наверно, никто не касался… Ничего — сейчас мы очистим поруганный бутончик, вымоем всю каку… Розовое, пушистое такое… черт! Как для ангела я, кажется, слишком возбудился. Господи, какое немыслимое удовольствие — ее мыть! И какое мучение!..
Ого! Возбудил девочку до крика: хоть и осоловела от еды и всего, — а стонет, насаживается, со стула чуть не падает… так. Интересно, знает ли она, что такое оргазм?
А и в самом деле — почему бы и нет? Ну что ж. Держись, Агнес: райское так райское, наслаждение так наслаждение… Тем более, что это необходимо в гигиенических целях.